Жесты словно из жести, грация
манекена и мимо взгляд:
мисс железная Эмиграция –
ты не женщина, ты солдат.
Это ты поначалу умница-
чаровница, зато потом
как забросишь плутать по улицам
в равнодушный людской поток!
Лица как на засовах – ключик всё
не отыщется. Есть ли он?
Как мы долго, как трудно учимся
в незнакомый вживаться сон,
именуемый кратко «Западом»:
в речь невнятную за окном,
в мир, который нам ни по запахам,
ни по замыслам не знаком;
где так редко и немощно снег идёт,
будто светлых лишился сил,
в мир, где фразу по-русски нехотя
произносит с акцентом сын;
где края совмещаем, тужимся –
швы расходятся каждый миг.
Короля, что был голым, ужасы –
«эмиграмма» на нас самих.
Счастья жалкая имитация.
Тонких струн бытия распад.
Мисс жестокая Эмиграция –
мягко стелешь, да жёстко спать.
. . .
Есть что-то безнадёжное в раю
для тех, кто до конца ещё не умер.
В чужом раю, как и в чужом краю,
под каждой розой – ностальгии зуммер.
Трава не та, листва совсем не та,
не те дожди, не так цветут каштаны.
Зима не та – сплошная маята.
На санках нас не так отцы катали.
Не те дома, соседский дух не тот.
И праздники не те, застолья, песни.
Не те друзья, не тот уже полёт
в расчерченном на клетки поднебесье.
Не те моря, не тот воды глоток,
не та победоносность на престоле.
И жизнь сама – опрятный закуток,
а не просторы, Боже, не просторы.
Язык не тот – в нём не найти следов,
ведущих за незримые пределы.
И слово сокровенное «любовь»
звучит не так, как сердце бы хотело.
. . .
Мир с Вавилонской башни взирает бесшабашно,
как языки и страны лишаются границ
в глобальной перетряске, когда уже не важно,
в каком углу планеты грызть бытия гранит.
На языке английском – шекспировском и мглистом –
пойду бродить по книгам – с иронией в ладу.
На языке французском – изящном и лучистом –
изысканности гамму усвою на лету.
Когда колючий датский мне выучить удастся –
смогу сполна отдаться рутине бытовой.
На языке немецком однажды, может статься,
философы откроют код Мирозданья свой.
И есть ещё волшебный язык, в меня вошедший
Господним повеленьем – так, как вошла душа, –
на русском лишь, на русском лепечет вот и шепчет
о самом сокровенном – изломом падежа
и вкрадчивостью гласных. Нет слов нежнее русских –
взывают: в наважденьи возвышенном живи.
На крыльях речи русской всё в поднебесье рвусь я
чтобы тебе на русском поведать о любви.
. . .
Сказал Окуджава «Арбатство»,
А я говорю «Эмигрантство».
Скрежещущим звуком по сердцу
проходит, бесплодным посевом
ложится в засохшую почву
судьбы и всё кажется – порчу
на жизнь насылает неспешно.
И, вроде бы, нынче не пешки
эпохи – не так, как когда-то
в угаре военного ада,
родную страну покидаем.
Тогда почему погибаем
в чужом безвоздушном пространстве,
в тюрьме пятизвёздочной, в рабстве
изысканном, где наши цепи –
просчитанной жизни рецепты?
Всё гладко, размеренно, вроде,
зачем же тоска хороводит?
И зрелищ, и кушаний много,
но голодно нам, одиноко.
Так речи родной не хватает,
и нежность печальная тает,
свечой, что затеплилась в детстве.
Бредём, как верблюды, продеты
в ушко назиданий игольных.
Мы – стадо чужих, неугодных,
из милости взятых к кормушке.
Теперь нам поведать кому же
что золото, коим прельстились,
давно в черепки превратилось?
Дождям, размывающим память?
Снегам, не умеющим падать,
а лишь мельтешащим бессильно?
И горько это спасибо
кому нам сказать за науку
в любовь переплавить разлуку?
. . .
Моим друзьям
Когда речи чужой безнадёжно прорехи латаю,
когда сердце хандрит, и тянуть уже больше нельзя,
я сажусь в самолёт «Копенгаген-Москва» и взлетаю
на свой горний Олимп, где меня ожидают друзья.
С каждым годом прочней наших судеб незримая склейка.
С каждой встречей ценней общей памяти собранный клад.
Кто я, право, без вас – неумёха, чудачка, калека
в виртуальном раю, где царит перевёрнутый ад.
Вам в глаза посмотрю – и любовь моя в них отразится.
Наша юность пошлёт к нам с хорошею вестью гонца:
пусть нам время-гримёр размалюет безжалостно лица,
но душа-режиссёр остаётся собой до конца.
Отыграем ещё много пьес – и весёлых, и грустных.
Замок Гамлета пуст, и извечный вопрос разрешён:
я спешу к вам, друзья, чтобы – БЫТЬ, надышавшись по-русски,
пока нам на Олимп беспрепятственно вход разрешён.
. . .
Русский акцент
Плутая в лабиринтах речи датской,
фонетику чужого языка
я постигала, веря, что удастся
взять за рога упрямого быка
и научиться изъясняться ловко,
не спотыкаясь там, где гласный звук –
одна немилосердная издёвка,
согласный – дятла несогласный стук.
Я приручала датский, как волчонка
зубастого из северных лесов.
Инверсию заучивала чётко
и постигала синтаксис с азов.
Теперь могу сказать по праву гордо,
что Андерсен мне в подлиннике мил,
и то, что я на датском Кьеркегора
читала, но меня он утомил.
И прозу, и стихи пишу на датском
почти что приручённом языке,
но всё же продолжаю с ним бодаться:
акцент мой русский что кинжал в мешке.
Не утаишь акцент, он так и колет
слух викингов настырным остриём.
В акценте этом что-то есть такое,
что в вольном проявлении своём
нет-нет да и подначивает, дразнит
насупленные датские слова,
и поединок интонаций разных
всё длится и закончится едва.
И ладно бы язык один – загвоздка,
в конце концов, не в том, как говорю –
по-русски мыслю и смотрю на звёзды
и космос многоликий свой творю
с акцентом русским! Что теперь поделать –
датчанкой мне не стать! Давай с тобой
заслугу в этом поровну поделим,
акцент мой русский – верный стражник мой.
. . .
Из цикла «Снежная Королева»:
От нежной Герды к Снежной Королеве
прошла я путь от Родины вдали.
Иллюзий расписные каравеллы
так быстро оказались на мели.
И намели сугроб на сердце буквы
колючего чужого языка.
Никак мне не сошьет закройщик будней
обещанное счастье на заказ.
Как ни примерю – жмёт оно и давит,
а повзрослевший Кай за годом год
из льдинок слово «вечность» составляет
и Герду в соучастницы берёт.
А я сложить мечтаю слово «нежность»
из яблоневых лёгких лепестков –
но стала Герда Королевой Снежной
и поняла давно: итог таков
всех сказок, напросившихся в реальность –
холодных несуразностей ушат.
Так, в рай чужой непрошено врываясь,–
не обретает благодать душа.
. . .
Метели русской письмена
на датский не переводимы.
И кажется, что нет меня
на свете, где сердца, как зимы –
где жизнь расходится по шву,
как тот кафтан нелепый Тришкин.
Всё, что любила, чем живу –
уже обманывало трижды.
И Андерсена мастерство
не помогло печальной Герде
постичь комедий естество
в исконном облике трагедий.
Чужой зимы старинный хлад
судьбы меняет изначальность.
И жизнь, что вся не в склад не в лад,
чем совершенней – тем печальней.
. . .
Оставьте сегодня меня одну,
Пускай я даже иду ко дну.
Быть может, это такое дно,
где только мне побывать дано,
где безымянный порог лежит:
не смерть ещё и уже не жизнь.
И так легко возвратить назад
клубочки шерсти цветной – вязать
узоры спутанных дней невмочь.
И день уже не светлей, чем ночь.
Вязанки слов – вот и всё, что есть.
Их, слава Богу, пока не счесть.
И, значит, маленький костерок,
вздымаясь, светом зальёт порог,
где продолжает в глаза смотреть
ещё не жизнь, но уже не смерть.
. . .
Живи сто лет – в одну слепую небыль
собьются дни – в один бесцветный ком,
когда уже под вылинявшим небом
не думаем, не плачем ни о ком.
Вот так и я живу – смиренно, чинно,
примолкнув, затупившись, заржавев,
как выброшенный ножик перочинный
в канаву возле высохших дерев.
А было время – раня и тревожа,
в плоть бытия врезалась горячо,
и сок стекал берёзовый по коже –
и капли поцелуев жгли плечо.
Как лепеты любви на междометья
разлуки поменялись – не гадай,
Я и сама едва смогла заметить,
как нéкогда вернулось в никогда.