КНИГА ОДИНОКОГО СЕРДЦА — О книге Анастасии Цветаевой «Дым, дым и дым»

 

Ст.  АЙДИНЯН

 

Вторая книга Анастасии Цветаевой «Дым, дым и дым. 1916 год», в основном составленная из дневниковых записей, вышла летом года, поставленного под заглавием. Тысяча экземпляров в мягком переплете, тиражом вполовину большим, чем «Королевские размышления.1914 год.» – первой книги, опубликованной в 1915-ом. Полные названия первых двух книг звучат именно так, в названия включены годы, в которые преимущественно делались записи, хотя Анастасия Цветаева и подчеркивает, что «…это – вовсе не дневник, как сказали, ошибочно, про мою первую книгу», (с. 7, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 65).[1] И все же это – автобиографическая проза, полная «сердца горестных замет».

Книга создавалась – составлялась в Александрове из записей, сделанных в Москве, в Александрове, в Феодосии, Коктебеле, местами же в ней замечается отнесенность к событиям детства, упоминаются Таруса, Нерви… Она говорит о прошлом, как о единственном незыблемом богатстве человека: «И я не понимаю, не понимаю того, почему все молчат – о прошедшем. Ведь жизнь больше никогда не повторится, ведь это наше единое достояние.» (с. 152 АЦ Собр. Соч, т. 1, с. 152).

Орнаментальную обложку к «Дыму…» создал художник Александр Николаевич Малиновский; он жил в Александрове, там же, где Анастасия Ивановна Цветаева со вторым гражданским мужем Маврикием Александровичем Минцем.

«Дым, дым и дым» даже в большей степени чем «Королевские размышления» предтеча знаменитых «Воспоминаний» Анастасии Цветаевой, куда взяты оттуда прямые обширные цитаты. Обе ранних книги написаны почти в одной тональности, но «Королевские размышления» – книга одинокого ума, вторая же книга – это книга одинокого сердца… Ф.М. Достоевский, чье творчество столь «звучало» Анастасии Ивановне в ту пору и чье имя не сходит с страниц книги, открыл человечеству тревожные, больные бездны людского существа и воплотил их в своих творениях, где герои опускаются каждый в свое «подполье», в поисках ответов на проклятые вопросы. Вслед за Достоевским и вслед за Розановым, Анастасия Ивановна касается самых запретных струн, и в обманчивой плавности речи всплывают ее утверждения, что – «…ничего нет преступного!…» (с. 15, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 69)), что любимый герой Достоевского – Иван Карамазов, а не Алеша. Ее привлекают те, кто освободил себя от всех запретов, кто отвергает помощь свыше, кому все позволено, кто не кается ни перед кем. И – следствием – из все той же бездны – признание: «…Иногда мне кажется, что я гнусней Смердякова. Какие мысли, какие минуты бывали. И как я рвусь назад от каждого горя – скорее, в тепло, к себе! Я так раздражаюсь, когда мне надо быть человеком. Я так восхищенно встречаю галоп событий! Какие тайники у меня есть» (с. 213 АЦ Собр. Соч, т. 1, с. 185-186). Кажется, это самоосуждение, которое приведет к покаянию, но – как будто по Достоевскому, Анастасия Ивановна отступает с порога: «…И не думайте, что эти слова – раскаяние, что за них мне “простится”. Нет! Я не очень поражаюсь тем, что я “хуже всех”. Не бьюсь головой об стену. Не повешусь, как Смердяков». (Там же). Утвержденность в себе звучит в «Дыме…» прямо. «Я никогда не полюблю человека больше своей души. Я люблю: вечность, тьму, тишину, тихое движение времени – и среди всего этого – себя…

И что я смогу сделать, если я это – всего сильнее, всего прочнее  люблю!» (с. 214, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 186).

Подобная «аристократическая» эгоцентричность влечет за собою опыты, подобные тем, что измышляют над собой герои Достоевского. Анастасия Ивановна рассказывала автору этого текста об эпизоде, отраженном в «Дыме…»: «Это было время, когда я занималась экспериментами. Я поглядела на кольцо, которое мне подарил Сергей Эфрон, – из четырех камней состоящий оригинальный перстень и подумала: “Ну вот, ты ценишь эту вещь, тебе этой вещи жалко, а если нет, то выброси ее в окно поезда, пусть ляжет где-то на полях Царства Польского, где может его никто никогда не найдет. Взяла и выбросила, чтобы доказать себе, что мне не жалко”»[2]. В «Дыме» к тому же есть прибавление, что мотив поступка был и – в отличие от мотиваций Достоевского! – аристократическим: «… из-за сознания красоты этого бесполезного жеста, чтобы его вспомнить…» (с. 88, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 113).

Еще Анастасия Ивановна пишет: «Моя жизнь – это взлеты, падения, страшная тоска, постоянная мысль. Горечь без дна и без края! И все ж – я совершенно счастлива!» (с. 20). Безнадежность и… счастье?! В «Дыме…» все построено на убедительных, вполне реальных противоречиях. И в «Королевских размышлениях» и здесь, в сущности, отрицая бытие, стоя на метафизических обломках, одинокая молодая женщина способна ощутить полноту жизни. Во всю книгу единственной ценностью, которая выше авторского «Я», выше «Аси» объявляется именно Жизнь. «Я так люблю жизнь, что знаю: кто больше: Ася – или Жизнь? – Жизнь. Это – единственный случай, когда я не отвечу «Ася» (с. 33, АЦ Собр. Соч, т. 1, с. 79). Вспомним из «Размышлений…»: «Люди будьте добрей! Будьте проще, не надо ни гордости, ни вражды! Не надо… К ненавидящему вас – простирайте руки! Оскорбившему – улыбайтесь влюблено! Живите пламенней! Дышите глубже! Будьте, как птицы небесные!» (с. 79 АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 60).[3] Пафос полноты, радости, почти гедонистического мироощущения. Но и мотивы христианские – непротивление злу и проповедь любви… Да, героиня способна забыть отчаяние брошенности, отдаться возвышенному чувству, налить до краев солнечную чашу, но вино молодое, хмельное, бурное выпито и на дне вновь осадок горечи. Он-то и оседал в ее записях…

Единственный, кто не отступил и дошел тогда до конца идеи безнадежности и любви к загадочной и трагичной Асе, это Борис Бобылев, с которым были чистые, платонические отношения, встречи, он, экспериментатор более жесткий, чем его подруга, предлагал вместе отравиться, уйти… Она отказалась. Он – покончил с собой. Это на его могиле Анастасия Цветаева в «Дыме…» стоит на коленях перед лампадкой, целует влажный песок могильного холмика. (с. 177, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 169)). Эту утрату она не забыла до своих последних дней.

Итак, героиня «Дыма…» сама очертила себе свой замкнутый круг. Тот, кто не верит в бессмертие души, удел того – тоска смертная, от которой спасает только – любовь. Какой бы грешной она ни была… Прислушайтесь даже к самым рискованным страницам юной писательницы, вы услышите мотив весенней жажды, не телесной, именно душевной! Через пройденные «пробы и ошибки» любовь пришла к ней в образе скромного человека, который все понял, все принял. Это Маврикий Александрович Минц. В книге он М.А. Однако, в тихом омуте их ночных разговоров, поданных в книге лирически, внимательный читатель различит без труда расходящиеся по поверхности все те же опасные круги, и окажется, что Маврикий Александрович, по-домашнему, Мор, или Морек, сам недалек от бездн достоевских. Не Иван ли Карамазов встает из-за спины его, когда он говорит: «Сильный человек должен взять жизнь – так в руки, чтобы… пьянеть от нее!» И далее: «Он говорил о своем непонятном равнодушии к жизни, и о том, что ему было бы очень легко убить себя, и что, кажется, он не может себе представить возможность почувствовать какое-нибудь настоящее горе. Он очень умен. Очень тих. Очень обаятелен. Очень неизвестен…

”Я, пожалуй, иду к тому, чтобы брать жизнь в руки”, сказала я, “по крайней мере, вот уже год, как я делаю всегда только то, что хочу…”

“И продолжайте так поступать!” сказал он серьезно…» (с. 104, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 125), – именно такого человека она и могла тогда полюбить.

Маврикия Александровича она привела еще к более трагическому пределу. Маятник качнулся в нем от искреннего чувства – к ней, до желания ее – убить… Ибо, когда он узнал силу своего соперника, Николая Миронова, которого еще до встречи с ним, Маврикием, Анастасия Цветаева любила, и чем дальше во времени, тем с каждым его новым появлением влюблялась более страстно, Минц, совершенно в духе Достоевского, вознамерился дать их маленькому сыну Алеше, себе и ей яду!

Вот чем  обернулся «холодок в сердце», об этом холодке в эпиграфе из В.В. Розанова, с которого начинается «Дым…» – «Холодок в сердце. Знаете ли вы его?». Нет, скорее не холодок, не холод, не рассудок и рассудочность!.. Льдом и пламенем этих страстей опалены созданные годы и годы спустя автобиографические страницы ее романа «Amor», где в главе «Морек и Миронов»[4] она рассказывает о том, как Маврикий Александрович сдержал себя, не совершил преступления. Миронов тоже проходит эпизодически по «Дыму…» (на с. 175 АЦ Собр. Соч, т. 1, с. 167, М это Николай Миронов).

Как тут окончательно не согласиться с утверждением Анастасии Цветаевой, что: «Господь послал мне “курс жизни” по Достоевскому» (с. 229, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 194).

По страницам «Дыма…» скользят, скрытые под «литерами» персонажи, некоторые из которых весьма значительны. Например, под обозначением М бывает скрыт не Н. Миронов, не М. Минц, а О.Э. Мандельштам. Впрочем, если быть точным, поэт не столь уж скрыт, поскольку избранные страницы из «Дыма…», ему посвященные, были включены в «Воспоминания»[5]. Однако то, как они представлены в «Дыме…» производит иное впечатление. Об очень эгоцентричном и своевольном Мандельштаме Анастасия Цветаева говорила, что он был похож одновременно и на «ощипанного птенца и на принца в изгнании». Может быть, он тоже жизненно сопределен с кем-либо из героев Достоевского?.. Героиня – трагическая и лирическая: готова бежать куда-то, доставать еду одаренному, беспомощному и капризному Мандельштаму. Куда девались – самоупоенность и аристократизм, где – прищур на всех сквозь снисходительно-презрительный лорнет?..  Все ушло на глубину. Вместо этого – без влечения, без страсти – чистая увлеченность человеком. В этом направлении со временем разовьется личность Анастасии Ивановны… С 27 лет она сознательно-жертвенно станет по-христиански служить людям.

В «Дыме…» есть прозрения, которым впоследствии удивлялась сама Анастасия Ивановна, когда она говорила о будущей смерти старшей сестры, о том, что Марина Ивановна уйдет из жизни первой. Еще одно утверждение, тоже близкое к пророчеству, скрыто во фразе о Мандельштаме, к нему обращенной: «Покончив с собою или скончавшись пристойно, Вы будете под землей – тьма навек, как не думалось Вам, и как уже случилось со многими» (с. 41, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 83). На одном из немногих сохранившихся экземплярах «Дыма…» рукою Анастасии Ивановны – надпись: «Пытался (покончить с собой – Ст. А.), сбросившись с лестницы, в 1936 году, кажется…»[6]. Как тут снова не оглянуться, хоть «боковым зрением», на Достоевского?.. Идя той же тропою, приходим к еще одному костру, от которого жар давней связанности с семьей Гали Дьяконовой, впоследствии жены легендарного сюрреалиста Сальвадора Дали. К семье Галы Дьяконовой имеют отношение те фрагменты, герой которых скрыт под инициалами В и Р. Это отчим Гали, Дмитрий Ильич Гомберг – крупный присяжный поверенный, так тогда назывался адвокат. С ним у Анастасии Ивановны уже в молодости была тайная (ото всех и от Гали) недолгая связь, в которую она вошла, по ее словам, из любопытства, ей хотелось узнать – писательски и жизненно – как это бывает со зрелым, деловым человеком. Потом, когда она познакомилась с Маврикием Александровичем Минцем и они расстались, она была благодарна Гомбергу за то, что тот повел себя благородно и сдержанно, не преследовал ее…  Еще один эксперимент…

Не по иронии ли судьбы после приезда из Крыма, уже в 1921 году она поселилась у родителей Гали, в их, превращенной в коммунальную, квартире.[7] Опять поворот судьбы «достоевский»… А если по этой колее спуститься еще глубже, то и у самого знаменитого избранника Гали, Сальвадора Дали, находим смертельно-эксперементальное свидетельство о его холодной и загадочной Гали: «Лицо Галы, изобличало непреклонную решимость. Я обнял ее и спросил: Что мне делать с тобой?

Она хотела ответить, но от волнения не сумела вымолвить ни слова и, наконец, тряхнула головой. По лицу ее текли слезы. Но я не отставал: «Что мне сделать?». Гала наконец решилась и жалобным девчоночьим голосом проговорила:

– А если я скажу и ты не захочешь, ты никому не скажешь? Я поцеловал ее в губы – впервые в жизни я так целовал. Я и не подозревал прежде, что это такое. Я схватил ее за волосы, оттянул назад ее голову и заорал скрывающимся в истерику голосом:

– Скажи, что сделать с тобой. Скажи внятно, грубо, непристойно, чтоб стало стыдно! Скажи! – У меня перехватило дыхание. Я ждал, глядя на нее во все глаза, чтобы не упустить ни слова, чтобы впитать их все, выпить до капельки, упиваясь агонией, ибо страсть меня убивала. И тогда лицо Галы озарилось неземной прелестью, и я понял, что она меня не простит и не пощадит – она скажет. Вырвавшись на простор безумия, страсть моя бушевала. Я понял, что времени мне отпущено ровно на одну фразу, и вскричал, тиранствуя и издеваясь:

– Что мне сделать с тобой?

И Гала – лицо ее вдруг стало суровым, светлым и самовластным – приказала:

– Прикончи меня!

Сомнений быть не могло: она сказала именно то, что сказала. И осведомилась:

– Сможешь?

Я был ошеломлен, растерян, подавлен. Вместо приказа любить, которого я ждал, и страшился, затягивая отсрочку, я услышал совсем другое – как дар Гала возвращала мне мою страшную тайну!»[8]

Лезвие, грань ада и рая в этих строках, когда женщина искушает влюбленного в нее художника на смертный грех, на убийство. «Ее настоящее имя, под которым ее крестили, было – Елена. Галина, – это себе сама придумала, – говорила Анастасия Ивановна, – она холодна была как человек…». Тот же «холодок в сердце» по Розанову, холодок пограничный снежным бурям и дымным водопадам страсти…

Как все рассказанное Сальвадором Дали глубинно-психологически созвучно «Дыму…», в котором: «Я постоянно жила на самом краю души. Это была лихорадка. Я тогда знала только слова, как: «смерть, любовь, безнадежность… Моей жизнью были: нестерпимая красота – и смерть» (с. 166, АЦ Собр. Соч., т. 1, с. 161).

Повторим – непременная черта произведений Анастасии Ивановны – автобиографичность. Например, в поезде из Варшавы в Москву едет Анастасия Цветаева с Р, то есть с Д.И. Гомбергом. В коридоре вагона она встречается с паном Н, который при встрече назвался паном Ноэлем, – обратное прочтение от Леон[9]. Это Лев Матвеевич Гринблат, варшавский архитектор. Она протягивает ему коробку конфет и они знакомятся. В Москве продолжается их знакомство, не роман, именно знакомство и с его – легкой ли? – руки Анастасия Ивановна сдружилась, а затем и связала жизнь с Маврикием Александровичем Минцем. История эта варьируется в «Дыме…», в «Воспоминаниях», в романе «Amor». Заметим, что М. Минц, Л. Гринблат и Н. Плуцер-Сарна – все друзья, все польские евреи, знакомые по Варшаве.

Довольно много в книге говорится об Г.Н.С., так зашифрованы инициалы Николая Сергеевича Трухачева, родного брата первого мужа Анастасии Ивановны – Бориса Сергеевича, в книге он – Б или Борис Т. О Николае Сергеевиче – в ранней редакции «Воспоминаний»: «Перечла. Так много о брате Бориса, Николае Сергеевиче. Как четко я поздней сравнивала его с Иваном Карамазовым! Сходство было, несомненно… Каждый раз, как я встречаюсь с ним, я во власти очарования… Он очень умен. Вдумчиво-печален. И идет от него холодок».

О Николае Сергеевиче Трухачеве Анастасия Ивановна рассказывала, что был он офицером русской армии. В 1919 году уехал за границу. Последний раз она видела его в Крыму, в Феодосии, от нее он узнал о смерти своего брата, Бориса Трухачева. В эмиграции он женился на также уехавшей из России Алисе Лагерстрём, от нее у него было два сына, жили они потом в Канаде. Когда Анастасии Ивановне и маленькому сыну ее Андрюше Трухачеву Николай Трухачев прислал из Германии посылку, Анастасия Ивановна, зная, что он за границей живет трудно, поблагодарила и письменно отказалась от следующих посылок в пользу его отца.

Еще из людей обозначенных инициалами, отметим Николая Ивановича Хрустачева[10]. В «Дыме…» автор его называет Л. Портрет Анастасии Ивановны его кисти, написанный в мастерской, в Феодосии, украшал комнату писательницы в Москве, до 1937 года, потом был конфискован при ее аресте, дальнейшая судьба портрета неизвестна. Николай Иванович  Хрустачев написал портрет М.А. Волошина.

Интересна беседа А. Цветаевой с Т – то есть с Толей, – Анатолием Корнелиевичем Виноградовым. Со временем он станет писателем, автором историко-биографических романов «Три цвета времени», «Осуждение Паганини», «Братья Тургеневы», «Хроника Малевинских». Во время Первой мировой войны он был на санитарной службе – полгода пробыл на передовой линии германского фронта. Имел Георгиевское награждение за то, что вывозил раненых под огнем, направленным исключительно на него. Был контужен. С фронта вернулся в Румянцевский музей, где занимал до войны скромную должность младшего помощника библиотекаря, а позже стал его директором. А.К. Виноградов – стал персонажем «Воспоминаний» Анастасии Цветаевой, но персонажем отрицательным[11]. «Шли разговоры, будто бы между Толей и мной целое прошлое», – говорила Анастасия Ивановна. На самом деле меж ними были только дружба и воспоминание о пережитом когда-то отроческо-юношеском весеннем увлечении, когда ей было только четырнадцать…

В конце жизни Анастасия Ивановна сожалела, что она собственным пером несомненно дала повод предположить, что все описанные во второй ее книге люди с нею были интимно связаны. По декларированной свободе ото всех запретов, по рискованным откровениям создалось несколько преувеличенное впечатление о раскованности «лирической героини». Дорого ей эта раскованность порою давалась. В «Дыме…» есть инициалы – С.И. Это Сергей Иванович Ковалев, студент-медик, петербуржец; познакомились они в Коктебеле, когда она была в гостях у М.А. Волошина. Он страстно откликнулся на еще не опубликованные страницы «Королевских размышлений». В выборе – Зосима или Ивана Карамазов, он, как и Анастасия Ивановна, предпочитал последнего. Ковалев вызвался быть ее учителем философии… Но на следующий день после столь интеллектуального торжества в нем проснулась жажда торжества физического. «Он почти клянется – в страсти ко мне… почти молит о близости». И она, стиснув зубы, преодолевая отвращение, решает: «сдаться … пусть насытится этим во мне, раз ему и это во мне надо – лишь бы не утерять философа, палату ума, собеседника!» 11а

Именно Ковалеву были первоначально посвящены «Королевские размышления», позже переадресованные посвящением М.А. Минцу. Как уже было сказано, Анастасия Ивановна не хотела мириться с прочтением книги, как перечня ее «привязанностей». И вот почему – в «Дыме, дыме и дыме» есть чистый живой родник, мотив, воспринятый у И. Тургенева и С. Надсона: «Только утро любви хорошо; хороши только первые, робкие речи…»[12] Жизнь Анастасии Цветаевой подтвердила это утверждение сполна.

Однако книга была понята далеко не всеми. Леонид Андреев написал резко отрицательную, можно даже сказать ругательную рецензию[13] на «Дым, дым и дым». В ней он, шокированный откровенностью, свободным тоном писательницы, пышет ненавистью к… В.В. Розанову, которого он прямо называет «неуважаемым». А. Цветаеву же он считает последовательницей Розанова. «Здесь розановщина, облеченная в кимоно…» — ужасается создатель «Красного смеха» и «Анатэмы». Он пишет: «Начатое в реакцию 1906-08 годов, дело разрушения литературного пиэтета продолжалось руками Розановых, Каменских, Вербицких и прочих старо- и ново-футуристов, и ныне может считаться благополучно завершенным… В этом смысле г-жа Цветаева ни хуже, ни лучше других, и раз, вообще, Барков попал с забора в печать, стоит ли толковать о сугубой специфичности его поэз?

Здесь дело в ином: в человеке, гибнущем, таки сказать, всенародно, на людной площади большого города. Вот на это надо обратить большое и очень серьезное внимание. При всей убогой роскоши своих французских словечек, граммофона, ницшеанства и самовлюбленности, при всей гордой позе своей – героиня книги слишком близка к отчаянию. И чем надменнее и, по виду, самодовольнее взгляды ее по сторонам – тем едче слышится этот придушенный голос отчаяния, этот невнятный вопль утопающего, захлестнутого мутной и грязной водой». И .завершает рецензию Андреев так — «Кто-то погибает!». Газ. «Русская воля», 1917, № 36, 6 февр., с. 7). Конечно, никаким футуристом В.В. Розанов, талантливейший философ-эссеист своего времени не был, он был новатором, чья интимность, откровенность, парадоксальность тогда шокировали… Эти же черты мы находим и у Анастасии Ивановны, с Розановым дружившей, переписывавшейся, но ему не подражавшей… Она была, как и ее сестра Марина Цветаева, литературно самостоятельна. Л. Андреев, не видит таланта молодой писательницы, он рассматривает ее как внелитературное, шокирующее явление. А традицию в русской литературе, идущую от дневников Марии Башкирцевой с ее женской откровенностью он не замечает… Другой рецензент, Евг. Лундберг, ранее также склонный видеть А. Цветаеву «обобщенно», в русле современной общественной мысли рядом с З.Гиппиус, А. Ахматовой, Л. Столицей, М. Мировской и написавший на первую ее книгу «Королевские размышления» отрицательную рецензию, все же завершил ее утверждением: «Книжечка г-жи Цветаевой тонка, умна и талантлива, но надо так много преодолеть и так многому научиться, чтобы этот талант вызвал не сочувственную улыбку, а уважение». (Газ. «День», № 216, 8 августа, с. 5).Так что Л. Андреев из всех критиков оказался наиболее жестким, безапелляционным, категоричным. А ведь как его тогда самого ругали критики как декадента, символиста, модерниста!… И как его, как писателя, не принимал и не любил Лев Толстой, не пожелавший принимать себе от него посвящения «Рассказа о семи повешенных» … (см. об этом «Новый мир», 1994, № 8, с. 221).

По словам Анастасии Ивановны, Л. Андреев говорил друзьям: «Кто не знает Цветаеву, эту высокую брюнетку (?!) с желтой розой у пояса, что громче всех кричит на благотворительных вечерах». Анастасия Ивановна была удивлена таким совершенно не соответствующим ей портретом. Ведь она была небольшого роста, очень скромно одевалась, никогда не носила роз у пояса и никогда не участвовала ни в каких благотворительных балах, вечерах. И тогда она решила, что пойдет к своей подруге Зосе Балавинской, у которой бывал Л. Андреев. С Балавинской уже условились – она позвонит, когда Андреев у нее будет. Решила – она познакомится с писателем, будет представлена ему Трухачевой, под фамилией первого мужа, проведет вечер чинно, в тонкой беседе. А потом, в конце, скажет: «Да, кстати, вы обо мне писали!.. Моя фамилия Цветаева!» И напомнит о рецензии. Но, пережив сцену и предполагаемое замешательство Андреева в воображении, она все-таки не осуществила задуманного, потому что, надо было оставить на кого-нибудь своего грудного сына Алешу, а это было, по ее словам, нежелательно и сложно, и она никуда не поехала.

Были и другие рецензии[14]. Одну из них из газеты «Утро России» хочется привести здесь.

Книга «Дым, дым и дым» – ряд отрывков – впечатлений, эпизодов и рассказов, – основная тема которых жизнь чувства автора, его исповедь сердца.

Это – вторая книга А. Цветаевой. У нее сжатый, лаконичный, оригинальный стиль, слова, – острые, как стрелы. Но мыслит она «играючи»: ее цель не истина, а парадокс. Мысли у нее будто словесные маски, она меняет их одну за другой – это ее забавляет, опьяняет. Но порой она ощущает «холодок в сердце» и тогда страницы ее книги говорят о безнадежной грусти, о мучительном страдании.

Холодок проходит и она снова готова весело обнажить свою душу. Но это – чувства «современной души» – Цветаева прошла хорошую школу. Духовных учителей и родственников она, кажется, нашла, главным образом, в лице Розанова и Шестова.15

Книги Розанова «Уединненное» и «Опавшие листья» очевидно помогли ей найти внешнюю форму для переживаний. Также как и Розанов, она не признает никаких логических и этических норм; как Розанов она часто пишет о том, о чем «не принято писать». Наконец, с Розановым ее сближает и «чрезмерная интимность страниц». Шестов укрепил в ней дух противоречия, научил не бояться логики. Но это духовное родство, конечно, не уничтожает оригинальности Цветаевой.

Исток ее творчества, несомненно личные переживания – «Мои всевозможные чувства», – как выражается она. В них неизменна одна черта: Цветаева к противочувствиям привычна. «Противочувствий странных сеть» и образует основное содержание ее книги. Она чувствуют жизнь как что-то неуловимое, неосязаемое, слишком летучее, как дым, что тает в небе. Она и себя готова счесть за призрак. «И, может быть, меня нет!» – вот последние слова ее книги.

Но этот «призрак» мыслит, чувствует, пишет. Возможно, права Цветаева, когда она, – женщиной, – ощущает себя как загадку и призрак. «Кто я?», «Удина?», «Ирина», «Ася»? – Я совершенно не знаю». Но как писательница, она обладает большим и жизненным талантом.

Цветаева в предисловии обещает: «А мои дневники впереди. Они выйдут лишь много позднее». В них снова будет рассказывать о своих «предчувствиях», блистать парадоксами, акварельно зарисовывать миги своей жизни, но здесь ей грозит одна опасность – не повторит ли она себя?

Интимное, слишком интимное – ограничено. Личная тропинка узка и коротка. Но, может быть, Цветаева научится ходить по большим дорогам жизни; лишь там для нее возможно будет заметное движение вперед. П. Сурмин.»14

Книга нашла в дореволюционной России своего читателя. К Анастасии Цветаевой приходила одна из поклонниц-читательниц. Фамилия ее была – Гивенкман, советовалась – как жить… Ей тоже звучала тема об «утре любви» по Тургеневу. Мария Ивановна Кузнецова-Гринева, актриса Камерного театра вспоминала: «Во все поездки со спектаклями, во все города, во все театры я брала эту книгу с собой. А когда мне предстояло играть трудную драматическую сцену, я в антракте прочитывала в Асиной книге о Стеньке Разине и персидской княжне, это помогало мне поднять зрительный зал до высокой ноты волненья.[15]

Ко времени выхода «Дыма…» Марина Цветаева была автором двух поэтических сборников – «Вечернего альбома» (1910), «Волшебного фонаря» (1912) и выборки любимых стихов из них – «Из двух книг» (1913). У нее и ее младшей сестры поэтически, писательски и жизненно все было еще впереди…

«Посвящается моей сестре Марине Цветаевой» – читаем на отдельной странице, предваряющей книгу. Таким образом, это было самое первое из всех опубликованных литературных произведений младшей сестры, посвященных Марине Цветаевой. На вопрос, почему книга 1916 года посвящена старшей сестре, Анастасия Ивановна отвечала совсем просто: «Марина любила мой «Дым…», я его потому ей посвятила…».

 



[1] Цит. по изд. Цветаева А. Дым, дым и дым. 1916 год. М., 1916, далее приводится уточнение по новейшему изданию А. Цветаева,  Собр. Соч. т. 1, М., «Изограф», 1996.

[2] Здесь и далее использованы записи разговоров Анастасии Ивановны Цветаевой с автором публикации (1984–1993).

[3] Цит. по изд. Цветаева А. Королевские размышления. 1914 год. М., 1915.

[4]Цветаева А. Amor: Роман и повесть. М.: Современник, 1991. С. 118–126.

[5] А. Воспоминания: Авторская редакция с восстановленными купюрами. В 2 т. М., 2008. Молодость. Ч. 23. Коктебель. Гл. 2. Осип Мандельштам и его брат Александр. С. 419 и далее.

[6] См. с. 00 наст. изд.

[7] В «Воспоминаниях»: Молодость. Ч. 25. Москва. Гл. 4. У родителей Гали Дьяконовой. С. 593 и далее.

[8] Дали С. Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим. Кишинев: Axul-Z, 1991. С 157.

[9] Noёl – Рождество (фр.).

[10] Хрустачев Николай Иванович (1884–1960) – художник. О нем см.: Цветаева А. Воспоминания: Авторская редакция с восстановленными купюрами. В 2 т. М., 2008 , С. 284 и далее.

[11]. Позднее Анастасия Ивановна несколько изменит твое отношение к нему, о нем написала в очерке-отклике «Об очерке моей сестры Марины «Жених» , который хранится у Ст. Айдиняна.

11а Ц в е т а е в а  А. Воспоминания: Авторская редакция с восстановленными купюрами. В 2 т. Т. 2. М., 2008.С. 312.

[12] Из стихотворения С. Надсона «Только утро любви хорошо…». Надсон Семен Яковлевич (1862–1887), поэт. Его стихи были чрезвычайно популярны в 80–90-е гг. XIX века.

[13] Андреев Л. Печаль наших дней // Р у с с к а я  в о л я. 1917. № 36,  6 февраля. с. 7.

[14] Кроме рецензии Л. Андреева известны и другие на книгу А. Цветаевой «Дым, дым и дым»: Русское богатство. 1917. № 6–7 (рец. без подписи – автор А. Горнфельд – атрибуция М.Г. Петровой; рецензия отрицательная); Утро России. 1917. 4 февраля. № 35. С. 7; подпись П. Сурмин. Это псевдоним. Есть две версии, кому он принадлежит. По одной Николаю Васильевичу Устрялову, правоведу, политическому деятелю, будущему идеологу «сменовеховства». Достоверно известно, что он в эти годы много печатался в газете «Утро России» и под свои именем и под псевдонимом П. Сурмин. По другой версии, восходящей к «Словарю псевдонимов» И.Ф. Масанова, который ссылается в свою очередь на сведения, полученные от библиографи Ф.И. Витязева, этот псевдоним принадлежит историку литературы Петру Ивановичу Майгуру, который также под своим именем печатался в это время в «Утре России». Думается, предпочтительна первая версия, соединяющая два столь разных имени как Цветаева и Устрялов.

15. Шестов Лев (наст. фамилия Шварцман Лев Исаакович; 1868–1938) – философ. С 1920 в эмиграции. О книге А. Цветаевой Л. Шестов сказал: «Ваша книга не совсем верно названа, это еще не «Королевские размышления». Было бы вернее назвать ее размышлениями королевского пажа» (Ц в е т а е ев а  А. Воспоминания. 5-е изд, испр. и доп. М., 2002. С.585.

[16] Кузнецова (Гринева) М. Воспоминания // Марина Цветаева в воспоминаниях современников: Рождение поэта. М.: Аграф, 2002. С. 86.