О «Воспоминаниях» Анастасии Цветаевой и о причинах гибели ее сестры «М.И.»

«Воспоминания» Анастасии Ивановны Цветаевой явление уникальное. Именно эта книга сделала ее классиком мемуарного жанра русской литературы. Друзья-современники ясно осознавали достоинства пера младшей Цветаевой. Борис Пастернак писал ей, прочтя еще неопубликованные страницы, напечатанные на тонкой папиросной бумаге: «Ася, душечка, браво, браво! Только что получил и прочел продолжение, читал и плакал. Каким языком сердца все это написано, как это дышит почти восстановленным жаром тех дней! Как бы высоко я Вас ни ставил, как бы ни любил, я совсем не ждал дальше такой сжатости и силы… Ваш слог обладает властью претворения, — я забываю, что этих матерей и комнат и девочек уже нет, они заново повторяют свой обреченный выход, заново живут и заново уходят и нет слез достаточных, чтобы оплакать их исчезновение и конец» (из письма 22 сентября 1958 г.). Поэт Павел Антокольский в рецензии в «Новом мире» назвал книгу «прозой, насыщенной электричеством памяти».

Анастасия Цветаева, писатель-импрессионист, чья проза, по природе своей поэтична. В ней оживленность сердечности… Прочно увиденное, прочно запомненное удивительно музыкально передано во всей высоте лиризма и необыкновенности. Вот что роднит её прозу с прозой сестры Марины, делает её с большой буквы цветаевской. Перо писательницы совершенно свободно в лучшем, самом светлом смысле слова. Это та высокая свобода самовыражения, которая несёт полноту пережитых мыслей и оттенков чувства — огромное богатство необозримой вчувстованности в природу, в душу характера, в образы времени.

А.Цветаева создала не столько звездную карту современной ей и ее сестре поэтической Вселенной, ей более органична роль летописца семьи и эпохи, и роль художника, живописующего и природу и тонкие оттенки чувств. Она сама говорила, что поэма ее сестры «Молодец» написана «пылью растертых слов», то же самое можно сказать о ее «Воспоминаниях». Особенно при скором чтении кажется, что слова исчезают, и та, утерянная реальность, вновь обретает права на жизнь.

Как в поэзии ранней Марины Цветаевой существует, в первых двух ее книгах, лирическое «мы», так порой бывает и у А. Цветаевой в «Воспоминаниях» о тех временах, когда сестры жили, дышали, чувствовали и «сочувствовали» вместе. Но в основном речь идет от первого лица. Это естественная главная «отправная точка отсчета» начинавшихся в детстве как дневник будущих мемуаров…

Мать сестер, Мария Александровна Цветаева, о которой так тосковали обе ее дочери, видела удивительные сны, например о том, как будто бы в их с отцом доме умирает у них на глазах Гете. В свой дневник она вписывала восхищенные строки о поэзии С. Надсона. В наиболее полный вариант «Воспоминаний»  включены таинственные случаи, говорящие о ее неизвестных ранее, необыкновенных качествах…

Многие обратят внимание на эти качества, возможно переданные по наследству сестрам, в душах которых гармония слияния с природой и миром преобразовалось в поэтическое и прозаическое творчество. Не тут ли исток сокровенного строя их душ?.. Это фрагменты, говорящие о удивительной разомкнутости в универсум, особой чувствительности и сверхчувствительности души Марии Александровны. Прислушаемся к этим, дружески рассказанным строкам:

«Однажды с нею случилось удивительное: придя после спектакля, она увидела, что на ней нет ее любимой золотой броши с рельефом женщины у рояля. Расстроилась — так как это был дедушкин подарок — мама, поискав с дворником, несшим фонарь, потерю по Трехпрудному переулку, легла огорченной, увидела сон: Камергерский переулок, утро, первый снежок. Она идет по левому тротуару; перед ней — горбик снега, возле него — желтое. — «Брошь? — думает мама. — Нет, не может быть, среди белого дня! Это — осенний листок». Она подошла ближе, нагнулась, подняла — брошь. Подняла — и проснулась. «Я пойду искать мою брошку!» — сказала она. Хоть и убеждали ее, что тщетно, поздно, сто раз успели поднять — она пошла. — «Одно верно, — сказал ей кто-то вслед, — сегодня первый снег!» Она вернулась — с брошью, потрясенная. Явь оказалась точной копией сна: левый тротуар, горбик снега, и — желтое. «Ну, теперь уж наверняка желтый лист!» — сказала она себе с горечью. Подошла — на тротуаре, в одиннадцатом часу утра, лежала ее золотая, довольно крупная, круглая брошь.

В эту зиму исполнилась мамина мечта: она давно хотела играть на гитаре. Гитара была куплена, но не было учителя. Она, верно, много думала об этом, потому что увидела сон, что идет по пустынной улице, входит в высокий дом, поднимается по лестнице в верхний этаж и читает на металлической дощечке: Учитель игры на гитаре — Шульман. Позвонила. К ней вышел старик с седой бородкой. Она проснулась. На яву она погоревала, что это был только сон — и забыла. Прошло порядочно времени. Нам взяли приходящую учительницу немецкого языка, тонную даму в синем. Ее фамилия была Шульман. В разговоре с мамой она упомянула о муже, с которым жила врозь. «Мой муж — учитель музыки, — сказала она, — он дает уроки игры на гитаре и других струнных инструментах». — «Как адрес Вашего супруга? — спросила мама в тревоге. — Моя давняя мечта — игра на гитаре».

Все случилось — как с брошью: он жил в той же пустынной улочке, в том же высоком доме, на двери его квартиры в верхнем этаже была металлическая дощечка с приснившейся маме фамилией. Маме — она еле могла заговорить от волнения — отпер тот самый старик с седой бородкой — и мама выучилась у него играть на гитаре.

Еe рассказ о сне все в доме помнили. Явь повторила сон в точности, лишь подарив маме название улочки и номер дома, не бывшие во сне. Что это было? То, что зовут иные «медиумичность»?». (…)

«Мама рассказала нам, как в Нерви с ней не раз бывало странное явление: забыв с вечера завести свои черные часики, она ночью, не зажигая света, переводила стрелки, и рука ее вдруг останавливалась. Наутро, проверяя часы, она видела, что они были безошибочно поставлены в темноте, — минута в минуту… Этот рассказ, как и воспоминание о тех двух московских снах, исполнившихся, — об утерянной и найденной брошке и об учителе игры на гитаре, заинтересовали приехавшего в Нерви старика-спирита, отца писателя Мережковского».

Недаром Анастасия Ивановна говорила, что ее чувство слова, как и музыкальность, унаследованы от матери, чьи дневники сестры, получив от отца, разделили между собой. Однако она имела в виду не столько письменный стиль, сколько устный, — блестящую вдохновенную речь, полную сложных, прихотливых периодов…

Тем не менее, нельзя утверждать, что литературная одаренность Марины, Анастасии, (да и хороший слог старшей их сестры Валерии и брата Андрея), вовсе не от отца. Сохранилось немало писем И.В. Цветаева, написанных легким, образным, эмоциональным и, подчас, остроумным пером. Вот пишет он в свой день рождения 4 мая 1899 г. письмо к профессору И.В. Помяловскому: «Раннее утро. День солнечный, на небе ни облачка, в воздухе тепло и соседних с моим окном тополей благоуханье, а в высях слышится птиц легкокрылых щебетанье»… И ниже: «Подождал, походил по двору, обозревая молодые топольки, и почтительно и радостно мне кивавшие своими зелеными листочками. Такие милые». Чувство Природы, не с него ли начинается в душе взволнованность вдохновения?.. Не от этого ли истока сама сила творчества?…

Недалеки от истины те, кто говорил, что Анастасия Ивановна отдавала дань отражению «потока сознания», в ее прозе есть и черты, свойственные литературе времен символизма. Во времена молодости, среди друзей сестер Цветаевых, — у Эллиса, М. Волощина, — доминировала концепция символизма как жизнестроительного течения. Жизнь для сестер была «первичней» литературы. «Днем я жила, а ночами писала, сжигая себя» — говорила Анастасия Ивановна. В сущности, сестры в юности вольно и невольно искали друга, человека и находили его… на какое-то время, потом жизнь менялась, человек менялся или погибал, наступали войны, сломы эпох, революции, а душа все ждала новых надмирных встреч, новой любви. Особенно это было свойственно Марине Ивановне, которая писала 25 янв. 1925 г. О. Колбасиной-Черновой: «Кроме того, не умею на людях, мне нужны не люди, а человек – один – упор – хотя бы одного вечера» (МЦС т. 6, с. 712).

Вспоминая своего друга В. В. Розанова, Анастасия Ивановна говорила, что он был не оратором, как Бердяев, а человеком «интимного собеседования»… И тоже, как и она, был жаден до сердечного контакта. Когда читаешь наиболее полный вариант «Воспоминаний», понимаешь, что А. Цветаева как никто воплотила эту жажду — жажду любви, столь печально и высоко свойственную человечеству. Оттого часто с ее страниц часто слышна страдающая искренность. Она отразила трагическую утвержденность неподдельного любовного чувства. Так было у нее с Б. Трухачевым, Н. Мироновым, с М. Минцем, много раньше – с В. Нилендером, «Я обманываю и Сережу, и Толю, и всех, кто придет, тем, что не могу остановить свое очарованье к ним идущее и не могу не чувствовать их так, как если бы каждый из них был мне единственен. Каждому я хочу добра и каждому несу страданье. Вот в чем моя вина…» — писала она.

«Воспоминания» писались и в Москве и в Павлодаре, где жила семья сына Андрея Борисовича Трухачева. Там, в Павлодаре, Ольгой Григорьевой создана книга-очерк «Зовут ее Ася…» (2006) с подзаголовком «Фрагменты жизни Анастасии Цветаевой». (Ее можно прочесть в Интернете). Приведем опубликованные там свидетельства о том, как писала Анастасия Ивановна: «О напряженном писательском труде А.И. Цветаевой вспоминают и павлодарские одноклассницы Риты – Лидия Сотник и Татьяна Кокорева: “Когда бы мы ни пришли к Рите, бабушка всегда работала – писала, писала, писала… Везде лежали рукописи. Иногда она устраивала себе перерыв на 15 минут и говорила, чтобы в доме была тишина. Мы ходили на цыпочках… Отдыхала она ровно 15 минут, а потом снова работала”.

Когда первоначальный текст был написан и перепечатан на машинке, профессиональный редактор, некогда работавший в издательстве «Земля и Фабрика», Иосиф Филиппович Кунин дружески стал помогать в 1966-67 годах его править. Об этом свидетельствует сохранившаяся благодарная дарственная надпись на машинописи, адресованная Иосифу Филипповичу и Розе Марковне, его жене.

Фрагменты, посвященные детству, юности под названием «Из прошлого» опубликовал «Новый мир» в 1966 году (№ 1, 2). Принес их в журнал известный литературовед, специалист по литературе серебряного века, Е. Б. Тагер, добрый знакомый Марины, а потом и Анастасии Цветаевых. «Новый мир» в те годы по праву считался ведущим толстым журналом страны, и на фоне обширного мелкотравья тогдашней советской литературы даже фрагменты столь живой, искренней, теплой и, одновременно, тонко импрессионистической прозы вызвали множество восторженных откликов.

В издательстве «Советский писатель» на еще не изданные «Воспоминания» были заказаны «внутренние» рецензии. Наиболее показательна для того времени рецензия советского критика Николая Семеновича Гуса, который выделил три основных подхода А. Цветаевой к прозаическому отражению прошлого: по первому подходу «Автор переносится в прошлое и мы видим его глазами тогдашних Аси и Марины». Соответственно второму подходу, «…автор воспоминаний показывает нам то, что было, но с точки зрения сегодняшней своей, ретроспективно». И далее критик заподозрил мемуариста в желании — влить новое вино в старые меха. — «Однако, наряду с этими двумя методами воспоминания, — пишет Н. Гус, — широко использован – чаще, чем два упомянутых способа – третий, так сказать, смешанный прием. Рассказ как будто ведется непосредственно, как сколок с того, что было, как оно было тогда, но в то же время мыслит, чувствует, говорит мемуаристка (подросток, девушка) так, как она не могла тогда, так, как подсказывает теперь весь опыт ее жизни». «Неужто же именно так чувствовали и думали эти девочки тогда?!» – недоумевает в 1967 году М. Гус. Ему было непонятно, что сестры могли иметь столь раннее развитие души. Анастасия Ивановна со своей стороны убежденно настаивала на том, что она именно так тогда чувствовала… Ей была присуща «вневозрастная зрелость». И ранняя взрослость…

Анастасия Ивановна лирически писала — «Я лукавлю. Я спрягаю прошедшее время, подделываясь под явь дней. Но тот день не прошел — разве он ног пройти? То 14-ти — летие, прислушивающееся, к своему круглому, как рай, счастью — потому и не могло быть в тот час до дна вглотнуто, что оно не имеет дна. Потому оно так и томило — бездонность (и дожило нерушимо в памяти до почти 70-ти лет), что даже и в 14 лет сердце не могло справиться с ним. Река — течет, жизнь — прошла. Но тот час – нерушимо — и кругло — вечен, у его нет имперфекта. У вечности по латыни только о д н о время, оно — Semper Idem! – Вечно тот же!».

Непонимание той, досоветской психологии молодежи начала века М. Гус особенно проявляет, когда речь идет о эпизоде, где юная А.Цветаева читает другу-юноше страницы дневника: «Придуманностью отдает и рассказ о взаимоотношениях с Левой Сикстелем, юношей примерно одного возраста с автором мемуаров. Тут возникла дружба-любовь, столь типичная для той поры юности. Но в эти обычное отношения ворвалась одна странность. Ася стала читать Леве свои дневники, свои интимные записи – «о своем оттолкновении от всеми принятых форм сексуальной любви, о том, что «этот вопрос заставит меня уйти из жизни – не переступив этот порог – и о том, как я не могу жить без любви, о Нейлендере, и о всех тенях моей юности, о страстях к стихам, о Марине…». Лева слушал, «вместе со мной летя в глубины девического и человеческого отчаяния, в Маринино и мое двойное одиночество. Может быть, и даже наверняка так и было: девушка читала юноше, который любил ее, интимнейшие признание самой себе в дневнике. Но, согласитесь, это очень необычно и странно. И если тут нет придуманности, в смысле неточной передачи факта, то есть придуманность более сложная, более изощренная: девушка выдумывает оригинальное, «не как у всех», поведение, следуя, скорее не осознанно, тем урокам необычного, сверх-жизненного, какие преподавались Эллисом. И что дело обстояло так, говорит финал этой истории: Ася отвергла Льва и его любовь… отвергла потому что у нее любви и не было, а были «модные», нарочно запутанные, туманные, загадочные поступки».

Анастасия Ивановна никогда и не говорила и не писала о том, что у нее к Л. Сикстелю было глубокое чувство. Было лишь влечение, совершенно естественное в ранней молодости. А поведение сестер Цветаевых при всей возможной резкости, при максимализме, при темпераментных юных эскападах, было все же, по большому счету, при всей оригинальности, естественным для своего времени. Это в наши дни мало кто ведет дневники, и еще меньше людей их читают друзьям. Советскому человеку было непонятно, как это люди до революции писали письма друг другу, живя в разных комнатах одного и того же дома. Подобные «пережитки дворянской культуры» не могли быть поощряемы во времена, когда ценность произведения определялась не столько его художественностью, столько тем, насколько оно классово обусловлено, «прогрессивно», насколько «идейно» отражает социальные движения в обществе…

Анастасия Ивановна годы спустя рассказывала, что у нее имя этого советского критика  М.С. Гуса ассоциировалось с сокращенным названием Государственного Ученого Совета. Она понимала, что книга не настолько советская, чтобы иметь положительные отзывы. Однако, когда все таки в 1971 году «Воспоминания» вышли, М. Гус, (тот самый, что громил в «Правле» В. Войновича), с надеждой, жалобно спрашивал своих коллег по издательству, — Как вы думаете, она мне надпишет книгу? Он не мог, как опытный литератор, не чувствовать обаяния и силы цветаевского текста, но «бдительность», хорошо усвоенная за советские годы, не позволяла открыто такие книги поощрять… Второй рецензент, еще более известный литературовед, А. Запалов все же заключил свой отзыв словами: «Но выпустить эту работу следует», однако и он говорил лишь о неполном издании книги.

Пусть мемуаристкой не выдержан, не проведен «последовательно» какой-либо один метод. Зато достигнута зримость, текст увлекателен и уводит за собой читателя, которому не хочется оторваться от взятой в руки книги. Но это только в том случае, если человек сердечен по своей собственной природе, ибо эта большая книга по природе своей сердечна. В искусстве, в литературе, человек, как правило, ищет того, что ему уже дорого, что составляет память его собственного сердца, что ложится на кантилену ассоциаций его пережитого опыта…

«Оправдана ли такая детализация мемуаров?» – риторически вопрошает М. Гус. Ответом ему видится давнее мнение поэта Владислав Ходасевича, старого знакомого А. Цветевой по Коктебелю, — «Из мемуаристов наилучший тот, который, не мудрствуя лукаво, дает наибольшие сведения о наибольшем количестве фактов. Общеизвестно, что иногда незначительная подробность или случайно упомянутая дата оказываются при исторической обработке наиболее ценными и важными из всего мемуарного состава» — Ходасевич, сказал это, рецензируя книгу воспоминаний З. Гиппиус «Живые лица» («Современные записки», 1925 кн. ХХV, с. 537). Это еще более верно в отношении семьи Цветаевых, о которой создана целая библиотека книг и статей. А сколько действующих и посещаемых музеев хранят память об этой семье! Любая подробность не только ценна сама по себе – она открывает возможность новых линий исследования для цветаеведения.

«Воспоминания» охватом переросли поставленную первоначально цель. От Анастасии Ивановны ждали книги о сестре. Получилась семейная хроника. Конечно, хроника не может касаться только личности Марины Цветаевой, классика поэзии Серебряного века, хотя первоначально было желание создать такой прозаический памятник. Как памятник Леонардо да Винчи в Милане окружен статуями учеников, а в Петербурге статуя Екатерины Великой окружена фигурами ее сподвижников, так не осталась одинока и Марина Ивановна, изображенная в окружении живых людей, а не немых статуй.

Ко всему, что касалось памяти матери пристрастно и страстно относилась А. С. Эфрон, племянница Анастасии Ивановны. В письме к ней 8 апреля 1959 года, Ариадна Сергеевна  написала еще до всех осуществленных и неосуществленных публикаций: «…Вы пишите, что разослали свои мемуары разным людям, чтобы сравнить их впечатления (относительно образа мамы) с моими. Милая Асенька, в этом деле мое мнение остается неподвластным впечатлениям каких бы то ни было читателей — пусть даже почитателей. Я считаю, что одних слов Вашей матери о том, что Муся с 4-х лет подбирает рифмы мало, чтобы показать поэтическое своеобразие в ребенке, в этом ребенке. «Поэтическое», конечно, не то слово. Своеобразие потом вылилось в поэзию, но своеобразие должно было быть. Если мамино детское своеобразие заключалось только в драках с Андреем и притеснении Вас, и в постоянном прибегании к протекции Валерии против матери, — то откуда же впоследствии взялась поэзия? Только из этого? Тогда все советские дети были бы поэтами! Вы были слишком малы сами в тот период, чтобы многое понимать и анализировать? Согласна — но ведь воспоминания Вы пишите в 64 года, понимая и анализируя, скажем, родителей? Почему же тогда в описании Марины писать иным способом — с точки зрения 5-7 летнего ребенка? Тогда и родителей надо давать так, как их воспринимал детский взгляд и ум. Вот в письме Вы говорите, что Маринина дерзость и грубость скрывали большую душевную ранимость, но в воспоминаниях этого нет, есть только факты грубости необъясненные и необъяснимые. Впрочем, все это относится опять таки к «воспоминаниям о Марине», а не к «мемуарам» более объемным вообще и менее пристальным к ней в частности.

Вы говорите о том, что Пастернак плакал над «матерями и девочками»? Но не забудьте, что он никогда не переслал мне отрывок, над которым плакал — и не для того, чтобы, скажем, сохранить себе на память, а просто, как все на свете, мамы касающееся, как-то упустил из рук. В этом — вся его «любовь» к маме! Масса эмоций, и никакого, пусть минимального, действия» (…).

Моя память хранит ее великий дар, ее великое благородство, гордыню, гордое одиночество, ее великую любовь к нам, детям, и к нашему отцу, героическую борьбу с бытом и бедность, широту и глубину ее страстей — увлечений людьми, природой, явлениями, и при всем многообразии — отсутствие хаотичности, расплесканности — стройность душевного строя! Мужскую организованность в работе! вплоть до порядка в дне, в рукописях, на рабочем столе! Да разве все перечислишь… Мне ли копаться — да и вам ли? в промахах, в расхождениях с моралью сгубившего ее с позволения сказать «общества»? И я убеждена, что права именно моя память, забывшая плохое, ибо оно так мало, так мелко, что, как труха, развеялось на ветру времен и событий. «Всякое лыко в строку» по отношению к ней — я так не могу».

В своих текстах о матери А. Эфрон создавала очень живой, но, одновременно, «правильный» с ее точки зрения образ матери.

Однако скажем справедливости ради, что несколько ранее, 11 сентября 1958 года А.С. Эфрон высказывала в письме свое первое, весьма положительное впечатление: «Дорогая Асенька, получила еще воспоминания, начинается с родителей, отчасти с предыстории маминой и Вашей. Как это должно идти — так, как Вы мне посылаете, подряд, или то, что Вы прислали теперь является началом, а то, что посылали раньше — продолжением? Страницы с Поленовым, о которых спрашиваете, получила. Спасибо Вам, Вы делаете то, что Вам одной дано, делаете за всех ушедших, возвращаете им голос, зрение, жизнь. А без Вас это все — эти все — канули бы в бездонное, безвозвратное. Вы делаете великое, чудесное дело — в таких тяжелых условиях, в такой враждебности дней! Да и в людской враждебности. Все так называемое «новое» так органически враждебно так называемому «старому» — пока само не превратится в «старое». А в наши дни это зачастую принимает такие уродливо — и угодливо — варварские формы! Т.е. это постоянное, научно обоснованное попрание корней и истоков сегодняшних и завтрашних дней…»

Было и еще письмо А. С. Эфрон, касающееся «Воспоминаний» Анастасии Ивановны, 5 октября (1958 г.). Вот извлечение из него: «Милая Асенька, еще добавление: переписываю, каждый день понемногу, Ваши воспоминания. Они очень хороши, талантливы, своеобразны. Их своеобразие, как говорят знатоки и ценители, которым я даю их почитать — сродни маминому и пастернаковскому. Для меня это — клад, воскрешение маминых, а через нее и моих собственных — истоков. Многое помню с маминых слов — из записанного Вами, и еще другого. У меня только одно пожелание — может быть эгоистичное, так как пытаюсь собрать о маме, что возможно — это чтобы в воспоминаниях Ваших Вы о ней не забывали. В последнее время она, именно она, из написанного Вами исчезает, постепенно заменяясь Валерией Ивановной. Мама сочла бы эту замену — изменой, я же думаю, что сейчас Вы пишите с оглядкой именно на В.И., с оглядкой на то, что прочтет это именно она, последний вместе с Вами живой свидетель тех лет. Это естественно.

То, что я пытаюсь записывать о маме, я пишу не для себя, не для Вас, не для родных и знакомых. А «для тех, через сто лет», чтобы им помочь узнать правду. Впрочем, моя правда субъективна, так как я давно забыла об обидах и шероховатостях наших с мамой отношений, и, забыв о них, легко отошла на задний план, выпустив вперед ее, о которой, которую пишу.

Крепко целую Вас, желаю сил и здоровья. Как только получу какую-нибудь денежку — пришлю. Подошло ли, понравилось ли присланное мною всем вам? Жду от Андрюши весточки. Ваша Аля».

Это еще одна грань мнения Ариадны Сергеевны. Прав Марк Слоним, говорящий об Ариадне Сергеевне – «Она собрала архив рукописей МИ, много поработала… над опубликованием ее произведений и делает это со страстью и ревнивым обожанием, как бы искупая прежние грехи и утверждая в то же время свое исключительное право распоряжаться литературным наследием матери» («Воспоминания о Марине Цветаевой» М, 1993, с. 342).

Анастасия Ивановна могла памятью ярко и тонко вернуться в детство. Ей подвластно было возродить в себе мироощущение ребенка. Реконструкция психологического состояния начальных дней прямо целебна – ведь известный ясновидящий В. И. Сафонов, находивший потерянных детей, никогда дотоле их не видя, говорил, что для того, чтобы обрести здоровье, надо воскресить в памяти картины и чувства детства и организм начинает, как под гипнозом, вновь работать и дышать так, как будто он возвратился к заре своей жизни. Подобное литературное возвращение А. Цветаева продемонстрировала не только в корпусе «Воспоминаний», но и в мемуарном очерке «О брате моем Андрее Ивановиче Цветаеве», опубликованном в «Науке и жизни», в № 3, 1986 г. В том же популярном журнале выходили и ее стихи и рассказы о животных, позже собранные в книгу «Непостижимые» (1992). Сестры Цветаевы обе были сердечно проникновенны к собакам, кошкам – братьям меньшим… Книга напечатана в тот же год, что и написанная по совету архимандрита Виктора Мамонтова, книга рассказов «О чудесах и чудесном». К моменту выхода этих книг автору было уже под сто лет и она продолжала работать…

Считается, что в русской классической литературе лучше всех процесс появления на свет человека, процесс родов описал Лев Толстой. Однако данное в полном «кодексе» «Воспоминаний» описание своего собственного, а не воспринятого созерцательно, со стороны, опыта Анастасии Цветаевой, кажется нам по образности и представимости совершенно уникальным и не менее убедительным. (Имеем в виду повествование о рождении первого сына, Андрея).

В «Воспоминаниях» Анастасии Ивановны Цветаевой есть две последние части, которые выглядят как приложения к основному тексту мемуаров. Это «Поездка к Горькому. Встреча с Мариной» и «Последнее о Марине». В самой конечной части повествуется о поездке в Татарию, в Елабугу, где были сделаны усилия – узнать как можно больше о смерти сестры, об обстоятельствах ее ухода из жизни. Было намерение – найти затерянную на елабужском кладбище могилу Поэта.

Анастасия Ивановна, не найдя могилу, установила крест в той стороне кладбища, где были захоронения 1941 года. Она возвратилась в Москву и по сделанным в пути заметкам записала услышанное и увиденное, дополнив сведениями, собранными от разных людей. Теперь, когда открыты архивы, в том числе и фонд М. Цветаевой в РГАЛИ, можно сказать, что многие «сенсационные» версии гибели поэта не подтвердились. Мнение Анастасии Ивановны наоборот, не опровергнуто, оно равноправно с другими, и во многом получило подтверждение, когда были опубликованы дневники Г.С. Эфрона.
Анастасия Ивановна узнала, что в пылу ссоры сын  крикнул матери – «Ну кого-нибудь из нас в ы н е с у т  отсюда вперед ногами!» и почувствовала, что эта фраза могла стать побудительным мотивом к действию. Значит, решила она, Марина ушла из жизни, чтобы не ушел сын. И самоубийство ее было жертвенным. Могло быть и так, что, идя на самоубийство, сама не в силах ни содержать сына, ни найти с ним общего языка, она решилась уйти из жизни, чтобы сироту пожалели, не оставили помощью и участием. Возможно, в старой России и не оставили бы, поддержали. Но те, к кому были обращены ее прощальные письма, в судьбе сына приняли минимальное участие. Само существование этих писем говорит о многом. Во всех трех оставленных ею посмертных записках речь идет прежде всего о сыне. Письмо с обращением Дорогие товарищи! – мольба, обращенная к писателям – отвезти сына к Н. Асееву в Чистополь. Она беспокоится – как доедет, ведь – «Проходы страшные!». Говорит, что хочет, чтобы сын жил и учился. И добавляет «Со мною он пропадет». А чтобы не пропал, надо освободить сына от себя и от своего отчаяния. И в письме к самому Асееву и сестрам Синяковым, снова о Муре, — она отдает им самое дорогое, свой творческий архив и сына. «Завещая» его в семью Асеевых, она говорит: «Я больше для него ничего не могу и только его гублю». Можно себе представить, сколько раз сын говорил матери о том, что его она губит – теми или другими словами. Весьма знаменательны свидетельства из книги Кирилла Хенкина «Охотник вверх ногами» (М., 1991), Сергей Яковлевич помог ему из Парижа уехать в Испанию и стать там агентом НКВД, автор был хорошо знаком еще по Парижу с семьей Цветаевых-Эфронов, он пишет:

.. Наша последняя встреча. Москва. Начало июня 1941 года, канун войны. Где-то около Чистых прудов. Не повернуться в странной треугольной комнатенке — окна без занавесок, слепящий солнечный свет, страшный цветаевский беспорядок…

Самого разговора не помню. Но хорошо помню его тональность. Непонятные мне взрывы раздражения у сына Мура. Не только на мать, но и на уже исчезнувшего, расстрелянного (хотя этого еще не знали) отца, на арестованную Алю. Невысказанный упрек. Я тогда решил: злоба на тех, кто привез его в эту проклятую страну. Так оно, вообще говоря, и было… Мур не мог простить, что … погубили его жизнь. Хотя шпионаж (С. Я. Эфрона – Ст. А.) был, возможно, следствием, вторичным явлением. Средством вернуть Марину в Россию.

В полном прощальной нежности письме к сыну, Марина Ивановна пишет — «Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми что я дальше не могла жить». — Если и была больна Марина Ивановна, то только тем, что окончательно потеряла волю к жизни. «М. И. была абсолютно здорова к моменту самоубийства» — сообщает сын в своем дневнике (31.08.41), видимо, говоря о здоровье физическом. Душа же ее давно была больна отчаянием. В повести «Старость и молодость» Анастасия Ивановна, в частности, замечает: «Демоническое начало в Марине, отчаяние было сильней, чем во мне. От него она – глохла? к миру? (отъединение)» (с. 254).

Не забудем, что первую попытку самоубийства Марина Цветаева совершила в Германии, — в двенадцать лет пошла топиться в реку, потому что маленькая Ася ее «не понимала». Об этом Анастасия Ивановна написала еще в 1916 году в книге «Дым, дым и дым», вышедшей с посвящением сестре. Следующая попытка относится к 1908 г., тогда было написано ныне утерянное прощальное письмо. Она многие годы, не только последние два по ее выражению, так или иначе «примеряла крюк». Самоубийство, по глубокому наблюдению П. Д. Успенского, автора книги «У последней черты» (1913), не бывает внезапным поступком. Нет, это процесс. Человек отравляет себя постепенно мыслью о самовольном уходе из жизни. Лелеет эту мысль, пока сгустившиеся жизненные обстоятельства не крикнут ему в лицо – «пора!». И тогда следует неизбежное.

Марину Ивановну держали собственно на земле две вещи – чувство долга и творчество. Творчество к моменту самоубийства для нее закончилось, стихов она больше не писала.

Еще во Франции она говорила своему другу, Марку Слониму: «Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура. Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна». Муж, бывший белый офицер, потом евразиец, и дочь серьезно увлеклись Советской Россией. Увлечение их переросло в деятельность в «Союзе возвращения на родину», под «крышей» этой организации работала советская разведка. Об этом статья М. Фейнберг и Ю. Клюкина «По вновь открывшимся обстоятельствам…» — «Горизонт», 1992, № 1, с. 53. Там приводится письмо А. С. Эфрон к подполковнику юстиции Камышникову от 25 июня 1955 г. по поводу посмертной реабилитации отца, где она дважды говорит об участии «в нашей заграничной работе». Кроме того, сын Анастасии Ивановны, А.Б. Трухачев рассказывал автору этих строк, что по поручению Анастасии Ивановны в 1937 году он, зная о прибытии своей двоюродной сестры Ариадны, отправился на вокзал, увидел, что ее встречали люди из НКВД. Она передала им чемоданчик и на машине того же ведомства отбыла. На вокзале Андрей Борисович только со стороны наблюдал за происходящим, подойти не решился, встретились они позже.

Когда обвиненный в причастности к политическому убийству невозвращенца Игнатия Рейсса Сергей Эфрон бежал в Советскую Россию, М. Цветаева осталась без средств к существованию. Эмигрантские литературные круги и так не жаловали Цветаеву за независимый характер и за сложный, далеко не всем понятный стиль стихов и поэм, а тут муж оказался советским агентом! Ее не только не печатали, ее стали открыто игнорировать, устроили настоящий бойкот… Иного пути, кроме возвращения в Россию, т. е. в СССР, у нее уже не было. Тем более, там уже был Сергей Яковлевич, жила и работала дочь Ариадна. И туда усиленно рвался, под влиянием старших, отца и сестры, тоже уверовав в «светлое будущее», сын Георгий, по-домашнему Мур.

И вот она в России, в Советской России. Сначала арестовали дочь. Потом, выбив из нее показания на Сергея Яковлевича, взяли и его. Она оказалась с сыном снова одна – мыкалась по чужим углам, снимая на последние деньги жилье. Потом война, ужас перед которой ее обуревал еще во Франции. Всеобщая нарастающая тревога, переходящая в панику во время авианалетов. Взрывы бомб, прожектора, направленные в небо. Вот что говорила очевидец того времени И.Б. Шукст, рассказывая о том, как видела Марину Ивановну в бомбоубежище – «Кто охал все время, кто спал. А Марина Ивановна, как села напряженно, как изваяние – прямая, как стрела, вперив вперед стеклянные глаза, руки вцепив в колени, будто дамоклов меч над ней, всю бомбежку так и просидела. Вид ее был ужасный. Мур был спокоен, может быть, даже спал… Напряжение, которое в Марине было и раньше, с войной резко усилилось, может быть она ждала ареста, может быть боялась, что Мура убьют…» («Россияне», № 11-12, с. 37).

Жена осужденного «врага народа», французского шпиона с белогвардейским прошлым; сестра Анастасии Ивановны, осужденной как контрреволюционерка; мать Ариадны, также осужденной как иностранная шпионка… Что было ждать Марине Цветаевой при таком ее «семейном положении»? Кстати, пока близкие были на воле, а Марина Ивановна собиралась в Советский союз, муж и дочь, бывшие тогда уже в СССР, арест и заключение Анастасии от нее скрыли, не написали. Когда Марина Ивановна у встречающих ее на вокзале спросила, — А где же Ася? — тогда и выяснилось, что сестра за свой «идеализм» уже давно отбывает срок. Они еще не ведали, что совсем скоро последуют за нею в тюремный ад. Арестованного соседа Цветаевой по даче в Болшево, тоже «возвращенца», Н.А. Клепинина следователь настойчиво спрашивал о М. Цветаевой, о ее взглядах, настроениях. В деле сохранились показания Клепинина 7 янв. 1940 г.: «Она говорила, что приехала из Франции только оттого, что здесь находятся ее дочь и муж, что СССР ей враждебен, что она никогда не сумеет войти в советскую жизнь. Подобные разговоры она вела очень часто… В связи с арестом сначала сестры, а потом и дочери и мужа ее недовольство приняло более конкретный характер. Она говорила, что аресты несправедливы». В книге И. Кудровой «Гибель М. Цветаевой», где эти показания приведены (с. 133), высказывается версия о том, что С. Я. Эфрон лично не участвовал в убийстве Рейса. Он был «групповод и наводчик-вербовщик», который по заданию зам. начальника иностранного отдела НКВД С.М. Шпигельгласса «организовал группу, выследившую Рейса и осуществившую убийство» (с. 142). Однако арестован С.Я. Эфрон был не в связи со своей неудачной «работой» во Франции, о которой следователь ничего не хотел даже слушать, а оттого, что просто нужно было подготовить еще один громкий политический судебный процесс.

В Голицине Марина Ивановна встречалась в Доме творчества писателей с Ноем Лурье и горько сетовала: «Неужели я здесь оказалась тоже чужой, как там? – Он пытался ее успокоить, говорил, что со временем, надо надеяться, трудности пройдут. Она была безутешна. — Боюсь, что мне не справиться с этим… – повторяла она. 10 июня 1941 г. Марина Ивановна подписывает письмо советскому поэту и переводчику А. Кочеткову – «Очень растерянная и несчастная МЦ».

Тучи сгущались, началась война, войска вермахта подходили к Москве. Марина Ивановна металась, воля к жизни, цветаевская четкость этой воли постепенно покидали ее. Творчество кончилось. Остался только на глазах взрослеющий, грубеющий, рвущийся из-под ее крыла сын. Дальше эвакуация – Чистополь, Елабуга. Всеобщая тревога и безысходность, попытки устроиться на работу. Житье за занавеской у хозяев, которые с трудом терпели небогатую жиличку с сыном. С сыном она ссорилась постоянно – доходило до крика на непонятном им, французском языке. И слух о ней шел – белогвардейка, эмигрантка. Известно, страх был. 80-летний елабужский житель А. И. Сизов уже во времена перестройки рассказал, что познакомился с эвакуированной, пытался помочь… А хозяйка ее квартирная, Анастасия Бродельщикова, на вопрос – Ты чего с жилицей не поладила? — ему ответила – Да вот, пайка у ней нет — И еще приходят эти, с Набережной, рассматривают ее бумаги, когда ее нет, да меня расспрашивают о ней – что говорит, кто к ней приходит. Одно беспокойство…». Так что в ее отсутствие приходили «с Набережной», так в Елабуге называли здание  НКВД. Вот еще одно звено в ложащейся кругами, стягивающейся цепи, ускорившей последний шаг… Благодаря Кириллу Хенкину мы располагаем сведениями о тех слухах, которые ходили в недрах спецслужб:

«В воскресенье 31 августа, спустя десять дней после приезда ее из Москвы, хозяйка дома, Анастасия Ивановна Бродельщикова, нашла Марину Ивановну Цветаеву висящей на толстом гвозде в сенях с левой стороны входа. Она так и не сняла перед смертью фартука с большим карманом, в котором хлопотала по хозяйству в это утро, отправляя Мура на расчистку площадки под аэродром. После смерти Марины Цветаевой оставались привезенные ею из Москвы продукты и 400 рублей. Хозяйка дома говорила: „Могла бы еще продержаться… Успела бы, когда все съели…» Могла, конечно. Сколько людей в России выдержали, потому что ждали пайку или банного дня. Узнав, что перед самоубийством Марина Цветаева ездила в Чистополь к поэту Асееву и писателю Фадееву, Пастернак позже ворчал: Почему они ей не дали денег? Ведь я бы им потом вернул». Но я еще тогда узнал, что не за деньгами ездила Марина Ивановна в Чистополь, а за сочувствием и помощью. Историю эту я слышал от Маклярского. Мне ее глухо подтвердила через несколько лет Аля. Но быстро перестала об этом говорить. Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу, зазвал ее к себе местный уполномоченный НКВД и предложил „помогать». Провинциальный чекист рассудил, вероятно, так: женщина приехала из Парижа — значит в Елабуге ей плохо. Раз плохо, к ней будут льнуть недовольные, начнутся разговоры, которые позволят всегда „выявить врагов», то есть состряпать дело. А может быть пришло в Елабугу «дело» семьи Эфрон с указанием на увязанность ее с „органами». Не знаю. Рассказывая мне об этом, Миша Маклярский честил хама чекиста из Елабуги, не сумевшего деликатно подойти, изящно завербовать, и следил зорко за моей реакцией…» (К.Хенкин «Охотник вверх ногами» М. 1991, с. 48-49).

Все эти слухи никак не опровергают мнения Анастасии Ивановны. Они лишь дополняют представление о той ужасающей атмосфере, в которую попала Марина Ивановна.

В дневниках сына Георгия, которые ныне опубликованы, к матери, пока она была жива и даже после наблюдается отношение очень отстраненное. Недаром цветаевским чутьем Анастасия Ивановна, в лагере получив письмо от племянника, почувствовала этот холод к матери и ее памяти. По большому счету возможно, что потеря душевного контакта с последним по-настоящему близким человеком, с сыном, его душевная глухота, характерная подросткам этого возраста, стали настоящей последней каплей во Грааль земных страданий поэта…

Г. Эфрон, «Дневники», запись: «31 августа мать покончила с собой – повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее «освободить». И покончила с собой» (31.08. 41-5.09.41 II, с. 7). Мало кто обращает внимание на эту предсмертную просьбу. А зря. Освободить – от чего? Да от чувства долга перед несовершеннолетним сыном! Вот что ее мучило, вот что держало на земле. Ни Сергея Яковлевичу, ни Ариадне Сергеевне она уже ничем помочь не могла. Когда же почувствовала, что ее силы иссякли, дух сопротивления жизни сломлен, воля сникла – тогда свершила давно задуманное.

Известный цветаевед Ирма Кудрова в статье «Третья версия. Еще раз о последних днях Марины Цветаевой» пишет: «Известно, что дня за два-три до прибытия Марины Ивановны вопрос о возможности ее переезда из Елабуги уже обсуждался на заседании совета эвакуированных. Наверняка это произошло по инициативе той самой Флоры Лейтес, телеграммы от которой Цветаева так ждала. Флора побывала у Николая Николаевича Асеева и, стараясь уговорить его, обещала, что поселит Цветаеву с сыном у себя, так что не придется даже искать жилье. И Асеев согласился вынести вопрос на заседание. Однако там резко недоброжелательную позицию занял драматург Константин Тренев. Год назад он передал для Цветаевой то ли 50, то ли 100 рублей, по случаю, вместе с Маршаком, и теперь запальчиво говорил об «иждивенческих настроениях» недавней белоэмигрантки. А Асеев не стал защищать интересы Цветаевой. Может быть, просто побоялся возразить на треневскую аргументацию: муж — белогвардеец, сама — белоэмигрантка, а Чистополь и без того переполнен…». И все же заболевший Н. Асеев на следующий день прислал от себя письмо в поддержку просьбы Цветаевой о прописке…. Мнение Тренева не стало решающим. Эти факты известны.

Нигде, в том числе в «Воспоминаниях» Анастасии Ивановны, не говорилось и не писалось о том, что ненависть к М.Цветаевой у К. А. Тренева была продолжением его нелюбви к ее сестре Анастасии, с которой познакомился в 1936 г. в Доме творчества писателей в Эртелевке, которая тогда, как думала Анастасия Ивановна, была бывшим именем писателя А. И. Эртеля в Воронежской губернии. Однако, как мообщил В. Битюцкий, имением писателя А.И.Эртеля Эртелевка (Лаптевка) не была. Эртель умер в 1908 году, а Лаптевку его вдова Мария Васильевна (ум. в 1919 г.) и младшая дочь Эртеля Елена (эмигрировала в 1930 г.) купили после его смерти в 1912 году. И уже там организовали лом отдыха писателей.

Итак, встреченный в Эртелевке  Тренев внешне напоминал Горького, это расположило к нему Анастасию Ивановну, ранее Горького лично знавшую. Он рассказывал ей, что при знакомстве с Горьким и он и Горький хором сказали: « — Так вот Вы какой!». Дружба была теплой, с его стороны на грани увлечения. Когда ее срок отдыха кончился и она уезжала, он простирал ей вслед руки. Далее в августе 1936 г. было опубликовано обращение, поддерживающее репрессивный процесс по делу о «троцкистско-зиновьевском «Объединенном центре», в том числе и против Л. Б. Каменева, с которым Анастасия Ивановна познакомилась у Горького. Она рассказывала автору этих строк: «В Первом МХАТе я актерам преподавала осенью 1936 года английский язык два раза в неделю. Входит Тренев, он ставил свою «Любовь Яровую» –  ко мне бросился как к другу. Я уже прочла в газетах, что писатели одобрили это «мероприятие». Там была его подпись. — С этими людьми, Константин Андреевич, Вы подписали то, что было в газетах. Вы это зря подписали! Он отвечал: «Вы же знаете, как это делается, приезжают к Вам на дом…» Я в ответ молчала. Он преследовал потом Марину. Дал ей в долг и требовал с нее 1000 рублей. И ратовал, чтобы ее не прописывали». Так что не только «классовая бдительность коммуниста» заставляла Тренева выступать против прописки эвакуированной М. Цветаевой в Чистополе, но и личный мотив…

Предконечные дни были днями метаний, нерешительных попыток зацепиться – за работу, за жилье, за прописку. Сын же намеренно устранялся от каких бы то ни было решений. 30.08.41 он записывает: «Мать как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня» (I, 539).

Вскоре после самоубийства «М.И». — Марины Ивановны, — именно так в дневнике он величает мать, — Георгий записывает 19.09.41: «Льет дождь. Думаю купить сапоги. Грязь страшная. Страшно все надоело. Что сейчас бы делал с мамой? Au fond (По существу фр.) она совершенно правильно поступила – дальше было бы позорное существование» (II, 27).

И только много спустя, 08.01.43 он напишет гражданскому мужу своей сестры Ариадны, Самуилу Гуревичу: «Я вспоминаю Марину Ивановну в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии. Она совсем потеряла голову, совсем потеряла волю; она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение… Но как я ее понимаю теперь!» (Г. Эфрон Письма,  М., 2002, с. 108). Это написал уже человек одинокий, немало перестрадавший, воровавший с голоду, которому осталось недолго жить до своей безвременной гибели на фронте.

Если вчитаться внимательно в текст последней части «Воспоминаний» Анастасии Ивановны, она лишь отражает узнанные события и никого не обвиняет. Просто показывает возможную причину и следствие. И ей, как человеку православно религиозному, хотелось доискаться до возможного оправдания сестры перед Богом – жертвенное самоубийство можно хоть как то оправдать!? Анастасия Ивановна добилась своего – ее сестру отпели и теперь, бывает, поминают во храмах всея Руси. Племянника она тоже старалась понять. Понять его юношеское отвержение, она пишет: «То, что было ее жизнью с ним, з а б о т а, для него было н а с и л и е. Он задыхался». «Меньше всего я возлагаю вину за смерть Марины на Мура… я слишком хорошо понимала жгучий узел, связавший их двух», — пишет она.

И вот печальный итог тяжелого рока обожженных пожаром истории двух ветвей этой трагической семьи – М. И. Цветаева покончила собой. Могила ее на елабужском кладбище условна. Сергей Яковлевич Эфрон расстрелян в тюрьме; могилы нет. Его мать, Елизавета Эфрон в 1910 г. покончила с собой, вслед за повесившимся братом Сергея Яковлевича, Константином. Их могилы затеряны. Сын Георгий погиб в 1944 году. Могила братская, условная. Младшая дочь Ирина умерла в 1920-ом, ей было два года. Могила неизвестна. Однако все они, ушедшие и растаявшие в прошлом, оживают в памяти тех, кто душою приникает к наследию Марины Цветаевой, кто читает «Воспоминания» ее сестры Анастасии, мемуарную прозу дочери Ариадны, и всю огромную мировую библиотеку исследований, посвященную Цветаевым.

Станислав АЙДИНЯН,

научный сотрудник Литературно-художественного музея М. и А. Цветаевых в Александрове, литературный редактор и секретарь А. И. Цветаевой (1984-93).