Свободная русская поэзия

Юрий Мамлеев

Искусство, несомненно, глубочайшими своими корнями связано с метафизикой, тем более если речь идёт о литературе и поэзии. Более того, в определённом смысле метафизическая (то есть выходящая за пределы нашего мира) реальность может быть в искусстве выражена более полно и глубинно, чем в философии, доктрине, системе. Причина заключается в том, что «образ» более многогранен, чем «идея», в нём содержится гораздо больше уровней и планов, чем в самой мысли. Наконец, в образе легче выразить то, о чём невозможно помыслить. Конечно, у философского текста тоже есть свои преимущества, но произведение искусства может не уступать в смысле метафизики любому самому серьёзному философскому тексту, если в этом произведении действительно заложена глубочайшая метафизическая программа, не только выраженная художественными средствами, но и практически неотделимая от них.
Для меня — как писателя и философа — метафизическая мощь искусства несомненна, и тот мой литературный метод, о котором я неоднократно писал (называя его метафизическим реализмом), фактически в той или иной степени проявлялся в некоторых произведениях русской литературы прошлого, особенно в фантастическом реализме Достоевского и даже в сюрреализме Петербургских повестей Гоголя.
Но прежде немного о самом определении «метафизика в искусстве». Слово «метафизика» неизменно относится не ко всей «внеземной» сфере жизни, а только к миру принципов, миру чистых духовных сущностей, то есть к сфере — надкосмической, божественной, относящейся к первоначалу и духу как таковому. Весь мир «невидимого» Космоса относится к сфере иного познания, в нём господствует мысль и «душа», но не сам дух. Другое дело — метафизические принципы пронизывают все времена и миры, тем более «невидимые», и эти принципы лежат в основании всех миров. Так метафизический принцип бессмертия человеческой души глобален для всех космических циклов, в пределах которых существует человечество, но проявляться (и «затемняться») этот принцип может в разные эпохи по-разному: в эпоху падения, в эпоху Калиюги, совсем по-другому, чем, скажем, в так называемый «золотой век».
Таким образом, метафизическая реальность присутствует во всех мирах независимо от степени их «материализации».
И наконец, те «вечные вопросы», которые человеческий разум задаёт нередко безмолвному Первоначалу — как бы ни были они наивны с абсолютной точки зрения, могут относиться к метафизическим вопросам (но, конечно, не к самой метафизической реальности как таковой).
Древняя литература была пронизана метафизикой (от индусских поэм и греческих драм до Данте, Руми, ибн-Араби). Но человек древнего и даже средневекового мира — это существо другого порядка, чем современный человек. Именно «современная» (европейская) литература была первым экскурсом в изучение «природного» человека (Бальзак, Теккерей и т. д. до бесконечности), а не «надприродного». Лишь в русской литературе, наиболее философичной в мире, в противовес западной, зарождалась метафизическая литература будущего — и прежде всего, конечно, в Достоевском.
В двадцатом веке литература как способ изображения «обычного» человека и обыденной жизни зашла в тупик — хотя бы потому, что сам обыденный человек исчерпал себя и в жизни, и в литературе. Естественно, появились попытки преодолеть этот кризис выходом в кризис иного рода — когда было объявлено (экзистенциалисты, Камю, Кафка ets), что мир — замкнутая система страданий, из которой нет выхода, и человек обречён на абсолютную смерть и одиночество. Хотя проблемы, поднятые такой литературой, носили несомненно метафизический характер, сама эта литература представляла своего рода антиметафизику, точнее, перевёрнутую метафизику, метафизику наоборот, так как метафизика определяет себя как выход в иные миры, точнее, как выход в высший мир, западная же «экзистенциалистская» литература фактически говорила о том, что никакого «выхода нет». Это был явный тупик, связанный с общим духовным тупиком в западном мире. Но, по крайней мере, такая литература, первой половины нашего века, несла в себе ядро метафизической трагедии современного западного человечества, к тому же на высоком художественном уровне. Постмодернистская же литература, покрывшая иронией всё, что в ней содержится, я думаю, кроме редких исключений, просто фиксирует собственное бессилие и насмешку над собой же. Сейчас модно в некоторых кружках попискивать о конце литературы, в особенности о конце русской литературы. Почему-то именно она там не нравится. Возможно, именно потому, что русская литература, благодаря своему традиционно-мощному влиянию на широкие слои людей, способна остановить современную идиотизацию людей и превращение их в роботов, управляемых по телевидению.
С другой стороны, именно в русской литературе заложены зёрна будущей художественной литературы, которая может быть названа «метафизическим реализмом» или шире: «литературой иных измерений».
Но каковы принципы такой литературы, которой, наряду с литературой традиционного реализма (ибо в России «обыденный» человек ещё не исчерпал себя, да он и не совсем «обыденный») и даже классического авангарда (типа первой половины двадцатого века), видимо, принадлежит будущее в России?
Метафизический реалист должен уметь вводить в свои произведения не только черты видимой жизни, но и черты более грозной реальности второго плана: от изображения внутреннего «невидимого» человека, или тех скрытых сторон его души, которые связаны с иной реальностью, вплоть до введения в ткань произведения таких чисто философско-метафизических реалий, как Ничто, вещь в себе, трансцендентное «Я» и т.д., превращённых, однако, в объект художественного произведения, а не какого-нибудь философского трактата. Другой метод может касаться изображения метафизических ситуаций, в том числе и таких, когда одна и та же ситуация показана на человеческом уровне, но в то же время она является обращением к реальности высшего порядка. Этот метод широко использовался в древних мифах. Роль «метафизической ситуации» в том или ином произведении может играть даже целая философско-метафизическая система; писатель сам может создавать мировоззрения такого рода и показывать их жизнь, влияние на судьбу героев и т. д. в рассказе, романе, поэме. Но он должен подчинять любую философско-метафизическую конструкцию ткани своего произведения, превратить её в «героиню» своего искусства, придать ей всю многогранность, раскрывающуюся только в искусстве, а не просто комментировать её художественными средствами.
Важнейшим элементом является изображение человека как метафизического существа. Человек как социальное и психологическое явление не представляет здесь интереса, тем более он и так достаточно хорошо описан. Знание же «невидимого, скрытого человека» выходит за пределы всякой самой глубокой психологии. Метафизический реалист, таким образом, изображая внешнего человека, видит за ним реалии тайного, трансцендентного человека и т. д. Все эти скрытые начала могут быть. конечно, изображены или выявлены по-разному.
Внешний человек может быть показан так, что он сам может служить окном в свою тайную сущность, ибо весь человек гораздо шире и больше, чем воплощённый человек. Этот весь человек может быть даже изображён как изначальная, вечная монада, как метафизический архетип, некое царство в самом себе и т. д. Глобальным методом может быть показ некоего второго плана. Кстати, именно русская литература характеризуется такого рода прорывами. Наиболее очевиден пример великого Платонова, которого, кстати, наконец-то научились понимать и на Западе, видя в нём одного из величайших мировых литературных гениев двадцатого века. Однако Платонов до сих пор ещё не раскрыт метафизически — нам ещё предстоит раскрытие его второго плана и истинной смысл его фантастического языка. Совсем по-другому метафизический реализм (то есть реализм, в котором наряду с реальностью нашего мира проявлена иная реальность) выражен в «романе века» — в «Мастере и Маргарите» Булгакова.
Вообще самые гигантское и значительные фигуры русской литературы двадцатого века, а именно Блок, Есенин, ранний Маяковской, Цветаева, Хлебников, Платонов, Булгаков, Набоков, Андрей Белый, Горький в той или иной степени соприкасались с «иными измерениями» (включая даже Горького в смысле его проникновения в метафизику повседневного, например, в его «Городке Окурове»).
Однако метафизический реализм в полном смысле этого слова, о котором я говорил выше, предполагает полную трансформацию текста, подтекста и их направленности. Надо отметить, что перечисленные критерии метафизически окрашенной литературы относятся прежде всего к прозе и к поэмам.
У лирической поэзии, у стихов, естественно, своя специфика. Здесь нет «героев» (в том смысле, как они есть в романах, поэмах и даже рассказах), но могут быть метафизические реалии, понятия, ситуации и т. д. Кроме того, в поэзии очень сильно выражен момент субъективного переживания важнейших метафизических бездн (бытие Бога и Неописуемого; Смерть и Ничто; Хаос, Вечность…).
К этим переживаниям, конечно, нельзя подходить с чисто философскими или, скажем, богословскими оценками — это было бы нелепо. Какова бы ни была окраска этих переживаний, даже «негативная», она может рассматриваться как аспект, как цепочка, часто весьма сложных, сугубо индивидуальных переживаний автора, конечный итог которых может быть виден только в отдалённом будущем. Любой опыт здесь уникален и не означает конечной точки зрения. Однако он может быть и напрямую связан с какими-либо всемирно историческими архетипами, однако наиболее очевидным это последнее бывает не в стихах, а в поэмах.
Возьмём для примера небольшую поэму из этого сборника Станислава Айдиняна «Подслушанный Фауст» — название говорит само за себя. Фауст — ключевая фигура западного мироощущения времени Возрождения, и таковым он был до периода современной постхристианской эры на Западе. Трагедия Фауста — в стремлении к абсолютному знанию любой ценой. В связи с этим нельзя не упомянуть Князя мира сего. Призывая на помощь Мефистофеля, Фауст совершает роковую ошибку: он слишком верит в силу мысли, а высшее знание лежит за пределами мысли, оно заключено в трансцендентном Молчании, которое выше мышления и является источником его, и эта сфера — чисто Божественная, дьяволу туда нет доступа. Истинные Бездны принадлежат Богу, а не дьяволу — последний слишком мелок для этого. Сущность дьявола — в отказе приносить в жертву уже реализованные уровни бытия, что необходимо для приближения к Бездне Невыразимого, к Бездне Абсолюта. Дьявол видит в Океане Света, а тем более в этой Бездне — одно самоуничтожение, он не видит в Божественном Ничто высшую полноту. Поэтому дьявол (при всей его «практической» смелости) метафизически изначально труслив. Сатанизм, следовательно, по больш<му счёту, весьма консервативен (сатанизм и держится за то, чем его представители владеют, и абсолютизируют это), он — выражение страха перед Божественной Бездной и перед Высотой Бога. Неудивительно поэтому, что усечённая пирамида — типичный символ сатанизма.
Отсюда ясно видно, что нет ничего более обыденного, чем сатанизм (по крайней мере, в его современной форме), которым проникнута вся наша эпоха и который может надевать любые одежды, в том числе религиозные. Но наиболее полно он сейчас выражает себя не столько в глупых экзотических сектах, сколько в тотальном практическом материализме, культе денег и отказе от Духа (в западном мире, например — не только в идиотическом современном материализме, но и в отказе от христианства, уже давно — от его Духа, но сейчас во многом и от буквы). У Айдиняна, кроме того, прекрасно показано, что дьявол может по договору фактически претендовать только на душу, но не на дух, ибо последний просто не подвластен ему. Отсюда возникает довольно абсурдная ситуация — какой душой будет обладать дьявол? Душой без Духа? Что же тогда будет с самым высшим уровнем человеческой души?
Итак, никаких «последних тайн» Фауст от дьявола и не мог получить, ибо ключи к этим тайнам лежат в Боге, в Абсолюте, а не в дьяволе…
Теперь ещё раз о поэзии как таковой. Когда мы говорили о том, что стихи — это сфера субъективных переживаний, то надо сказать, что переживания переживаниям рознь. Чтобы поэзия вырвалась из сферы «банального», «обыденного», «Пройденного» — необходимо, чтобы переживания носили невиданно уникальный, «чудовищный» и вместе с тем фундаментальный характер, то есть были бы напрямую связаны с кардинальными моментами бытия. Я не говорю сейчас о способах выражения, стихосложении, форме, звукосмысле и т. д. Я имею в виду то, что стоит за этим и может сделать даже неказистое стихотворение гениальным (как в некоторых случаях у Лермонтова).
Однако, кроме поэзии переживания, есть и иная поэзия.
И наиболее ледяной и высший пик её связан не просто с метафоризмом как таковым, а с метафизическим метафоризмом (то есть с метафоризмом, за которым кроется метафизическая многозначность), который, как правило, к тому же разрушает человеческую логику вообще, в том числе логику переживаний. Стихотворение в своём высшем смысле может и должно подняться над концептуальностью и простым переживанием, ибо это поэзия, а не диссертация или личный дневник, и попрать логику, которая не в силах сколько-нибудь адекватно отразить высшую реальность.
Примером такой поэзии метафизического метафоризма в этом сборнике является стихи Е. Головина.
Один только пример из этого сборника:
Когда нас спросят, кто такой Гоген
и почему на свете много Зла
ответим: как таинственный рентген
На хОлмах Грузии лежит ночная мгла.
Вот это и есть то, что называется высшей поэзией, ибо кроме совершенств самого стиха, здесь отброшены оковы логики и концептуализма, и вместо них выступает образ, пронзённый метафизической многозначностью, лучи которой уходят по ту сторону ума, хотя на ближайших уровнях этот образ даёт возможность глубочайшей философской интерпретации: мгла (то есть зло) таинственно просвечивает реальность, обнажая её до дна…
Очевидно, что если бы на вопрос «почему на свете много зла» поэт начертал бы банальнейший набор академических теодицей, то вопрос о поэзии отпал бы сам по себе, не говоря уже о философском тупике подобных ответов. В поэзии должен быть привкус «безумия», ведущий к уровням по ту сторону «глупых истин». Точность в употреблении «элемента Гогена» в этом стихе предоставляю расшифровать читателю.
Точно так же предлагаю читателю рассмотреть потрясающий стих Головина «Камень», где раздольный и опьянённый человек касается реальной жизни камней (древние прекрасно были осведомлены о этой жизни и их глубине — смотри, например, трактаты Авиценны):
«Умру и забросят боги
В его ледяную твердь».
В конце концов, не самый худший конец.
Стихи В. Проваторова, более традиционные по форме, тоже ведут тем не менее в «иную реальность», но иным способом. Правда, стихи Проваторова и Головина (оба они принадлежали к нашему кругу в шестидесятые годы) при всей их эзотеричности ещё и мало известны, поскольку наши духовные интересы вполне удовлетворялись, особенно в то время, общением в узком кругу.
За стихами Проваторова (скажем изящней, его «лирического» героя) стоит очевидный опыт вхождения в «иную реальность», что уже само по себе невероятная редкость. Пожалуй, лишь о Данте слагались легенды, что он спускался в ад (буквально) и что его поэма не только чисто умопостигаемый опыт. Цикл стихов Проваторова, приведённый здесь, называется «В ожидании…», то есть в данном случае это не прямое вхождение, а некая медитативная раскачка.
Но чтобы яснее показать героя Проваторова, приведу конец одного стихотворения из другой публикации:
«…Приставить бы выше лестницу,
Упруго стрелу налAчить,
взобраться, присесть и свеситься,
Нацелясь на Верный Случай.
Пусть нижние пляшут в мании!
Я, серый и тихий с виду,
До дна оближу познание
в зелёном пупке Изиды».
Впрочем, «нижние» уже так давно «пляшут в мании», что вообще не замечают, что происходит вокруг. Но лирический герой Проваторова — глаз у этого героя намётан, недаром он «облизал познание» — весьма точно заключает в другом стихе:
«Скоро, ах скоро, на тёмное ложе,
Скинув на время бесовские хари,
Духи тебя для зачатья уложат:
В мире нужда по причудливой твари».
В наших православных преданиях встречается замечание, что перед концом ад опустеет, так как большинство бесов будут воплощаться в людей, иными словами, образуя своего рода дьяволочеловечество. Герой Проваторова из тех, кто один из первых отметил начало этого процесса, а сейчас, не исключено и даже вполне возможно, что процесс уже пошёл: на Западе это приметно зафиксировал ещё Рене Генон. «Причудливых тварей» действительно становится всё больше и больше, но здесь, правда, возможны кое-где приостановки этого «прогресса».
Притчи и сказки уже покойного Виталия Ахромовича ведут нас в весьма таинственную область. Ахромович, мощный и удивительный писатель, который как истинно подпольный творец жил по ту сторону социума, чуждый всяческой суете и бессмысленному фимиаму. Он из тех, кто останется в нашей литературе.
Его народные, с белорусским оттенком, метафизически глубинные притчи, сказки, легенды, повести отражают драматические и вместе с тем скрытые аспекты бытия.
Например, «Птица Эон» — о таком существе, которого «не было» ни до, ни после, которое осталось никем «не замеченным», кроме Космического Свидетеля Всеглаза. Птица Эон имеет право поэтому на понимание мира как бы с «чёрного хода». Ничего не скажешь: страшноватая ситуация, но «просвечивающая»… И Ахромович заканчивает: «Разнообразные глаза устроены так, чтобы всё-таки видеть неуловимый мир, а мир устроен так, как полные загадки глаза».
С появлением первой книги Ахромовича, когда его творчество предстанет хотя бы в относительной полноте, я думаю, должно начаться время разгадки и анализа его творчества.
Притчи и эссе Сергея Рябова тоже на метафизические темы. Но их подтекст совершенно другой: они посвящены тому, что в эзотеризме носит название «центр парадоксов». Конечно, Рябов в тех небольших эссе, которые здесь опубликованы, только касается слегка энергии этого непостижимого рациональным путём центра, в котором утверждаются и снимаются все противоречия разума и космоса, ибо для Бога и «да» и «нет» существует одновременно. Но уже одно прикосновение к этому центру порождает прорыв в сферу надмирную…
Значение этого сборника, этой антологии огромно, так как он вскрывает безбрежный пласт современной поэзии, неизвестной даже в эпоху «безцензурности»; в то же время перед нами — нескончаемое море «переживаний», мучительств, вопросов, которые вскрывают, «рентгенезируют» душу наших молодых современников. Поэтому такая антология бросает вызов даже в плане психологии и социальной жизни. Не остаётся без внимания и глубинные метафизические вопросы (например, в творчестве В. Красникова и Дмитрия Силкана). Всё это очень мало похоже как на плавную советскую поэзию, так и на истеричные антисоветско-диссидентские вирши (советизм и антисоветизм — явления одного порядка). Вызов бросает свободная русская поэзия, свободная как от ЦК с его идеологическими комиссиями, так и от однозначных и целенаправленно завербованных всяких радио-«свобод». Разумеется, если говорить о прошлом, то как не вспомнить Леонида Губанова — кумира 60-х и 70-х годов в неофициальной культуре.
На Леониде Губанове следует остановиться особо. Он — несомненно один из лучших поэтов России второй половины двадцатого века. (По мнению многих — самый лучший). Его творчество — нечто новое, уникальное, даже по сравнению с великим русским поэтическим наследием первой половины уходящего века.
Его уникальность иногда видят в парадоксальном синтезе гениальных черт стихотворений Маяковского и Есенина. Но, пожалуй, это особый, неизвестный ранее вид поэзии: творения «поэтического безумия», предельной иррациональности, искренности, невиданных ассоциаций — словно вышедших из глубин Сверхсознания… Подлинное место Губанова в русской поэзии ещё предстоит раскрыть…
Охватить весь диапазон «настроений» и «тем» этого сборника невозможно в одной статье. Здесь есть и социальные переживания, и стихи о России в традиционном ключе. Но что действительно поражает — это бурлящий и многозначительный хаос религиозно-метафизической истерии, апокалипсических ощущений, судорожных поисков «спасения», выплеснутый на эти страницы в неимоверно больших масштабах. Вы читаете, и всё время мелькают такие слова: «Тьма… Смерть… Бытие… Сознание… Бесконечность… Ничто… Бездна… Зачем живу?… Я — не Демон, не Ангел, я — тайна».
Особенно настойчиво повторяется слово — Бездна.
Это, конечно, по-русски, и опять же конец тысячелетия; но до такой степени, видимо, потому что, инициатический опыт тотального атеизма, тотального отрыва — выброса в Великое Неизвестное — не прошёл даром, как не проходит даром любой эксперимент, поставленный Высшими Силами.
Налицо опять ощущение (прямо по Достоевскому), что русский человек хочет снова дойти до предела, вывернуть себя, или прорваться в такую даль, из которой «нет возврата». Постоянно чувствуется религиозно-метафизическая неутолённость, желание выйти за пределы возможного и мыслимого, сунуть нос туда, куда «не пускают» — всё это, конечно, в меру собственных личных возможностей. Но новое (хотя бы по сравнению с серебряным веком) — это, пожалуй, страх. Страх гибели. В начале века этого было меньше, чем сейчас. Страх перед гибелью и мира, и своего «я» (о теле чего уж говорить — оно и так обречено). И одновременно со страхом неистовая метафизическая смелость и дерзость, желание «броситься в реку».
С сумасшедшинкой мы, конечно, люди. Добрынин порой так яростно живописует то, сколько в нём зла, что поневоле начинаешь верить, что он очень добрый человек. Герой его лирики — персонаж, я думаю, всем хорошо знакомый, настолько очевидный, насколько очевидна «ущербность жизни», блестяще и самобытно выраженная в этих стихах. До известной степени — это герой «записок из подполья» в стихах (жив, жив по-прежнему Федор Михайлович и актуален, как никогда, не в пример некоторым другим классикам — это и есть творческое бессмертие: актуальность для будущих поколений, а не только «властитель дум» современных!).
Трагические стихи Дмитрия Силкана неразрывно связаны с «непостижимостью» личной смерти и с ощущением Бездны. Это и есть, собственно, великая отправная точка: а дальше — кто куда. В стихах «Граница духа» характерен такой момент:
…Снова — Счастье…
Всё спокойно…
Жизнь опять
свернулась в ленту.
Всё степенно…
Всё достойно…
Смерть
отсчитывает ренту…
Визги крыс
подобострастных,
Кайф сосущих
aлчным роем…
Только Дух
Познанья страстный
Отметать Блажь покоя…»
Такой бунт против «Счастья» во имя броска в Великое Неизвестное — это очень и очень по-нашему. Правда, счастье бывает не только «человеческое» (его-то всё-таки можно презреть), но и трансцендентное. Вот эдакое «Счастье» (вечное по своей сути) презреть — такое уже явно по ту сторону и человеческого и ангельского, не говоря уже о «дьявольском», с его манией «власти» и «овладением» того, что космически пожирнее и послаще.
Вообще поэзия Силкана навевает мысли, отнюдь не относящиеся к сфере сытого метафизического благополучия. Прочтите, к примеру, стих «Молитва». Комментировать его и не стоит — настолько там всё ясно выражено. За такие стишки в давние времена на Западе фарисействующие прямёхонько отправляли на костёр (не задумываясь, правда, о том, какой костёр будет уготован им самим).
Не менее драматична поэзия Виктора Красникова. Её диапазон весьма широк. Апокалипсические мотивы конца века и у него, конечно, не забыты и выражены с пугающей обывателя искренностью. Например, «Зов Водолея» с его «И неведомо, что впереди», который заканчивается, однако, молением о Любви (а значит, и о Милосердии).
Вместе с тем специального рассмотрения — в контексте эзотерической традиции — требуют притчи Виктора Красникова, притчи об Ал-Хадире, этом «Покрывале на плечах Тьмы».
И одновременно у Красникова убедительно звучит и «земная поэзия», со всеми её «странностями» и даже «угрюмостью»: эпохально в этом плане стихотворение «Подруга».
Вообще в поэзии Красникова явно проглядывают какие-то нотки поэтической «достоевщины» (в лучшем смысле этого слова): взять хотя бы обнаженность тайников сознания: «…И сам я был немного бездной, но всё же более — обрыв».
Совсем другие мотивы у Виктора Рогова, особенно если иметь в виду его «Белый дракон», поэму на темы древних медитаций: «прорыв в Ничто — туда моё стремление небытие все образы хранит…»
Здесь, разумеется, «Ничто» и «Небытие» равны первоисточнику Бытия, Непроявленному, в котором хранятся «все образы» существования…
Наталия Силкан-Буттхоф создала поэтические циклы, в которых действуют по существу реалии великой Веданты. Сама тема говорит о невероятной духовной масштабности: Веданта, в её глубине — по крайней мере насколько мне известно — лежала за пределами возможностей европейских поэтов.
Изощрённо лиричны также стихи Зейтунян-Белоус, которая живёт в Париже.
Её стихи — утончённый «спуск» в метафизические переживания, которые где-то сродни её изысканным, но и жутковатым рисункам, которые не раз выставлялись в Москве.
Этот сборник уникален также по количеству вдруг вышедших на поверхность неведомых, но значительных авторов (при всей, естественно, разности в качестве стиха, даже порой в пределах творчества одного и того же поэта).
Невозможно в статье объять необъятное, поэтому я заранее извиняюсь, что не могу написать обо всех авторах, что не означает само по себе, что «не упомянутые» хуже или лучше других…
Но всё же продолжим.
Мотив Вечного Свидетеля («Я безмолвный суровый Свидетель Всем делам от начала времён») впечатляет в стихах Татьяны Книжник, чья поэзия вообще проникнута подобными темами (см. «Хранители»).
Отношение к себе самому — тоже не редкая тема. Например, у Галины Дрёмовой в стихах «Молитвенное» («Где же я, Господи, где же я?») или у Наталии Шумак в чётком стихотворении «Верность»:
«…Одному существу
я верна невзначай.
Оттого, что
неверною быть не могу:
О  СЕБЕ говорю.
У себя я в долгу!»
Таким образом, метафизические темы у наших молодых новых поэтов неразрывно связаны с размышлениями и медитациями о собственной судьбе, о своём неповторимом и драгоценном «я», что весьма многозначительно. Поэтому темы Смерти, Бездны, Воскресения, Вечной жизни, Скрытого Я, Свидетеля и т. д. выражаются не просто в философических стихах, а в стихах, пронизанных кровью, страхом, надеждой, верой, порой отчаянием и истерикой… Это, собственно, стихи не только о «высшем», но и о себе, о своей связи с «высшим» и о своей конечной судьбе. Действительно, если меня «не будет» в вечных слоях реальности, то какой смысл она имеет вообще, ибо вся реальность (для меня) существует только в моём сознании? Быть бессмертным потайно хочется всем, но «растворюсь ли в космической пыли, светоносный надену ль покров…» (Татьяна Книжник).
И всё-таки, кроме заботы о себе в вечности, в Бездну всё-таки многих потягивает. Та же Татьяна Книжник:
«Что там таится в глубине
Где наша неземная память…
И ты — не ты, а кто не знаешь
Таков печальный наш удел»
или Ольга Козарезова в своей «Апологии Бездны». Однако ведь совсем иные бездны можно находить тут, на земле:
«У меня нет ни глаз, ни ушей
Но чувствилищем, скрытым в хребте
Слышу сердцебиенье мышей
Слышу вздохи клопов в темноте»
(Андрей Добрынин).
Внизу, в земле, в тепле, тоже есть свои бездны.
Закончить эту тему можно прекрасным «Последним парадом» Ильи Сёмкина:
«Я — камень, я — чёрная точка
На белом листе Пустоты…
…Тема России также, естественно, присутствует в этом сборнике, например: Галина Дрёмова, Евгений Лебедев. Но суть этой «темы» настолько грандиозна, что она неизбежно потянет за собой бесконечную цепь идей и прозрений, выходящих за пределы этой статьи.
И всё же отметим изумительный «Венок России» Татьяны Аксёновой — настоящий гимн нашей Родине, проникновенный, жизнерадостный и полный веры в её безграничное бытие. Даже интонации этого произведения бросают вызов пессимизму наших дней, а его подтекст упрямо говорит о бессмертии русского начала.
…Всё же трагизм нашего времени (в плане вышеупомянутых метафизических внутренних драм), пожалуй, именно в том состоит, что расшатана дисциплина веры, которая держала в рамках нормального человека прошлых эпох и не позволяла ему психологически распускаться или лезть в метафизически недозволенное или недоступное.
Конечно, возможна и конкретная реализация своего божественного надиндивидуального начала, но это довольно редкий случай среди нашего человеческого рода.
Зато преимущество нашего времени в необыкновенном и искреннем (во всяком случае, у нас в России) желании найти реальное спасение в аду современной жизни (спасение в аду вообще вещь серьёзная) и понять то, что понять почти невозможно.
Итак, перед нами необычный сборник, вскрывающий то, что было доселе неведомым. Да, уровень поэзии весьма разный, но это естественно, тем более для содержимого таких огромных томов. Накал же метафизических «проклятых» вопросов крайне высок у многих авторов. Это можно понять: не спорю — тяжело быть смертным, иметь распадающуюся форму, бесконечное сознание и конечное тело. Тут и всплакнуть можно, хотя надежд достаточно.
Хотелось бы ещё раз подчеркнуть, что суть моей литературной теории, метафизического реализма, о котором я писал (см. Вопросы философии: № 11, 1993) заключается в том, что сама литература становится метафизической реальностью. Это, как очевидно, радикальный поворот, потому что сами по себе душераздирающие «метафизические вопросы» нередко входили, как известно, и в ткань традиционного реализма. Но здесь речь идёт не только о самих «проклятых» вопросах, но, кроме того и главным образом, о воссоздании самой метафизической реальности. Это означает, например, полный отход от интерпретации человека как внешнего, биосоциального существа, интерпретации, которая была навязана нам слабоумным западным рационализмом.
Человек в метафизическом реализме должен быть изображён не как герои Бальзака, Теккерея, Голсуорси и т. д. и т. д., а как непознаваемое загадочное существо, одетое в биосоциальную оболочку, но внутренне укоренённое в бесконечном и неведомом. Ограниченность наших знаний о себе только указует на это.
Время ускоряется, но русская литература ещё не сказала своего последнего слова. Она не сказала этого ещё и потому, что сама тайна великого и бессмертного бытия России, выходящего за пределы этого мира, скрыта от взгляда смертных.
Но только свободная русская литература — свободная, но и откликающаяся на свой внутренний зов, может удостоиться соучастия в метафизической жизни Вечной России. Тогда и значение каждого русского писателя и поэта в отдельности будет измеряться, как и в прошлом, не чем-то внешним и эфемерным, но его внутренним гением и степенью, мощью его воздействия на сознание людей (включая и его, сознания, самые таинственные и скрытые глубины).